Гете, великий язычник, удивился бы и не поверил, если бы ему сказали, что та огромная «идея, в которой Наполеон жил весь, хотя и не мог уловить ее своим сознанием», была идея, по крайней мере наполовину, «христианская». Еще больше удивился бы и еще меньше поверил бы этому сам Наполеон. Вопреки всем благословениям папы, что ему, в самом деле, христианство?
«Монашеское смирение убийственно для всякой добродетели, всякой силы, всякой власти. Пусть же законодатель скажет человеку, что все его действия должны иметь целью счастье здесь, на земле». — «Теология — клоака всех суеверий и всех заблуждений». — «Вместо катехизиса нужен народу маленький курс геометрии».[153] Все это говорит артиллерийский поручик Бонапарт, якобинец 93-го года.
А вот что лет через пять говорит или думает главнокомандующий Египетской армии: «Париж стоит обедни!» Это значит — завоевание Азии стоит христианства. Бонапарт в Египте готов был принять ислам. «И армия вместе со мной переменила бы веру шутя. А между тем, подумайте только, что бы из этого вышло: я захватил бы Европу с другого конца; старая европейская цивилизация была бы окружена, и кто тогда посмел бы противиться судьбам Франции и обновлению века?»[154] — «Если бы я остался на Востоке, я, вероятно, подобно Александру, основал бы империю, отправившись на поклонение в Мекку».[155] — «Я видел себя на пути в Азию, с тюрбаном на голове и с новым, моего сочинения, Алкораном в руках».
«От начала мира на небесах было написано, что я приду с Запада, чтобы исполнить свое назначение — уничтожить всех врагов ислама и низвергнуть кресты», — говорит он в воззвании к мусульманским шейхам. «Так-то я забавлялся над ними!» Так же забавлялся он и над католиками в Италии: «Я сражался с неверными турками; я почти крестоносец».[156] — «Это было шарлатанство, но самого высшего полета», — как будто нарочно дразнит он Карлейля «чудовищною помесью пророка с шарлатаном».[157]
«Что ты со мной воюешь? — говорил пленному Мустафе-паше, после Абукирской победы. — Надо бы тебе воевать с русскими, этими неверными, поклоняющимися трем Богам. А я, как и твой Пророк, верю в единого Бога». — «Хорошо, если это у тебя в сердце».[158]
Если же потом он принимает христианство, или, вернее, католичество, то лишь внешне, как орудие власти.
«У нас с вами, конечно, немного религии, но народ нуждается в ней».[159] — «Может ли быть государственный порядок без религии. Общество не может существовать без имущественного неравенства, а неравенство — без религии. Когда один человек умирает от голода рядом с другим, сытым по горло, то невозможно, чтобы он на это согласился, если нет власти, которая говорит ему: „Этого хочет Бог; надо, чтобы здесь, на земле, были бедные и богатые, а там, в вечности, будет иначе“».[160]
Что это, атеизм? Нет. С гениальною прозорливостью он уже видит то, чего мы все еще не видим, после стольких страшных опытов: «самый страшный враг сейчас атеизм, а не фанатизм».[161] «Я восстановил религию; это заслуга, последствия которой неисчислимы, потому что если бы не было религии, то люди убивали бы друг друга из-за самой сладкой груши и самой красивой девушки».[162]
Но, принимая христианство внешне, внутренне он даже не борется с ним, по крайней мере, в дневном сознании, в дневной душе своей, а проходит мимо него.
В юности сочинил, по Энциклопедии, параллель между Иисусом Христом и Аполлонием Тианским, отдавая преимущество Аполлонию. Когда же, во время консульства, брат Люсьен Бонапарт напомнил ему об этом, он воскликнул, смеясь: «Полно, забудьте об этом! Иначе я поссорюсь с Римом или должен буду публично каяться, чтобы мой Конкордат не оказался делом Веельзевула!»
«А ведь папа-то во Христа верит!» — удивляется искренне. «Существовал ли Иисус? Кажется, никто из историков, ни даже Иосиф Флавий, не упоминает о Нем».
«Я пришел к тому убеждению, что Иисуса никогда не было». Может быть, впрочем, главное недоумение его не в том, был ли Христос, а нужно ли, чтобы Он был.
И вдруг опять, как молния: «Я, кажется, знаю людей, и вот я говорю вам: Иисус не был человеком!»[163] — «Хорошо, если это у тебя в сердце».
В сердце у него, во всяком случае, бесконечный вопрос, а может быть, и мука бесконечная: «Кто я? Откуда? Куда иду?.. Я потерял веру в тринадцать лет. Может быть, я снова поверю слепо, дай-то Бог! Я этому не буду противиться, я сам этого желаю, я понимаю, что это великое счастье…»[164] «Я умом неверующий, но воспоминания детства и юности возвращают меня к неизвестности».[165] Не эти ли воспоминания в глубине сердца его — таинственный колокол?
«Ладно! Я верю во все, во что верит церковь… Но столько религий, что не знаешь, какая настоящая… Если бы от начала мира была одна, я считал бы ее истинной».[166] От начала мира — от древней Матери Земли.
Antiquam exquirite Matrem.
Матери древней ищите.
Он ее искал, но не нашел. Что же помешало ему? Уж конечно, не «злоупотребления священников», не катехизис, вместо «нужного народу, маленького курса геометрии».
Однажды, сажая бобы на Св. Елене и заметив чудное устройство их усиков, он заговорил о существовании Бога-Творца.[167]
«Все-таки идея Бога самая простая: кто все это сделал?»[168]
В звездную ночь, на палубе фрегата «Ориент», на пути из Франции в Египет, когда ученые спутники его, члены Института, доказывали ему, что нет Бога, он вдруг поднял руку и указал им на звезды: «А это все кто создал?».[169] Это-то, уж конечно, из глубины сердца сказано.
А вот еще глубже: «Нет чудес — все чудо».[170] — «Что такое будущее? Что такое прошлое? И что такое мы сами? Какой магический туман окружает нас и скрывает от нас то, что нам всего важнее знать? Мы рождаемся, живем и умираем среди чудесного».[171]
Как-то раз, на Св. Елене, уже больной, сидя в ванне и читая Новый Завет, он вдруг воскликнул: «Я вовсе не атеист!.. Человек нуждается в чудесном… Никто не может сказать, что он сделает в свои последние минуты».[172]
В последние минуты он потребовал католического священника, «чтобы не умереть, как собака». А доктора Антоммарки, когда тот усмехнулся на его слова духовнику: «Я хочу умереть, как добрый католик», — выгнал из комнаты.[173]
«Я умираю в апостолической римской религии, в лоне которой я родился», — сказал в завещании Наполеон. Правда это или неправда? Он и сам не знает. Но нет никакого сомнения, что около этого — не католичества, не даже христианства, а самого Христа, — с кем же и борется он, как не с Ним, кого же и надо ему победить, как не Его, чтобы сделаться «величайшим из людей на земле», владыкою мира? — около самого Христа движется вся его ночная душа, та огромная идея, в которой «он живет весь».