Я почуял бьющуюся под сердцем боль…
Я не помню слов этой песни, я давно уже позабыл и удивительную музыку ее, но всегда, когда говорят мне о прошлом Дагестана, я мучительно переживаю ее незатейливое содержание.
…Жесток и нелюдим был Аглар-Хан». Так начинается эта песня, на полуслове оборванная автором. Приведенные здесь отрывки — отнюдь не образцы зрелой и свободной прозы. Здесь еще мало литературы и много литературности. Но внимательный читатель найдет для себя немало интересного и поучительного и в этих ранних, во многом ученических попытках писателя. Ведь в них так ясно отпечатался тот извилистый путь, которым шел молодой Капиев, стремясь обрести свое собственное место в русской словесности. Страницы эти позволяют к тому же по достоинству оценить ту меру требовательности, которую предъявляет к себе двадцатидвухлетний писатель, отбрасывая в конце концов как неудачу то, что любому литератору средней руки показалось бы, наверно, вполне подходящей, законченной вещью. Сейчас от повести сохранилось только начало, но к весне 1932 года она была дописана до конца. В письме к Наташе, недавно ставшей его женой, написанном 20 мая, Эффенди рассказывает о конце повести — и письмо это, как многие письма Капиева, всегда обдуманные, по нескольку раз переписанные, само претендует на роль литературного явления.
«Он умер, гениальный певец. Я убил его в повести своей и плачу сейчас над трупом. — Где ты, мой славный слепой Рамазан? Бывало, тихо, каждый раз, как сажусь за стол, ты входил ко мне в комнату, бледнея. На руках, как больного единственного ребенка, держал ты инструмент. Ждал. Вежливо покашливал. Я всегда просил тебя не стесняться, Рамазан. А ты робел, словно чуял убийцу. Медлительно и как-то вытянуто, осторожно, как беркут, поводя головой, ты, жалко улыбаясь, ощупывал место. Садился на край. Ежился. Я кормил тебя кусками моей юности (радостью, любовью, свободой). Ты пьянел и, как раб, подчинялся. Где же еще достать мне такого героя? Мой послушный, мой верный, мой скромный?»
Рука Капиева-писателя здесь кажется гораздо более уверенной и твердой, чем в самой повести. Остается предположить, что напряженное обдумывание письма к любимой женщине привело его как раз в то состояние нужного волнения, при котором и совершается претворение литературного материала в саму литературу. И, читая это сугубо частное письмо, мы видим — да, да, это будущий писатель! Только он мог так уверенно выбрать себе для опоры смутную, теряющуюся в тумане грань между воображением и реальностью, только он мог заставить своею властью живого, почти осязаемого человека на наших глазах вдруг превратиться в литературного героя, обладающего всей необходимой ему условностью…
Смеются надо мною, что я всегда занят! Вы не знаете, господа, сколько дела на сем свете; надобно вынести на свет те поэтические мысли, которые являются мне и преследуют меня… старое забыто, новое неизвестно; наши народные сказания теряются, древние открытия забываются… Там юноши не знают прямой дороги, здесь старики тянут в болото, надобно ободрить первых, вразумить других. Вот сколько дела' Чего! я исполнил только тысячную часть. Могу ли после этого я видеть хладнокровно, что люди теряют время на карты, на охоту, на лошадей, на чины, на леность и проч., проч.
В. Одоевский, Записная книжка
1931 год, столь важный для него, застает его полным энергии, нимало не растерявшим целеустремленности и выработавшим в себе сверх того драгоценное свойство — инерцию работы.
Привычка к труду — ежедневному, обязательному, не превращающемуся в муку и тягость для себя и для окружающих, — разумеется, нисколько не заменяет других необходимых человеку качеств. «Есть зуд труда, и он у нас в крови…»
Этот «зуд» не возмещает отсутствия таланта или достойной цели, доброты и живой способности к состраданию — словом, он не в силах заполнить никаких пустот в человеческой личности.
Недаром молодые люди нашего времени гораздо чаще, чем их ровесники двадцатых и тридцатых годов, остаются холодными к джеклондоновскому герою, с неподражаемым упорством идущему к своей цели. Напористость, энергия, даже личное мужество — все это меркнет, едва лишь цели такого героя расходятся с собственным представлением читателя об истинных и ложных ценностях. И это не удивительно: катастрофические события середины XX века сделали для всех очевидной ту истину, что чем больше природных сил, самообладания и упорства отпущено человеку, движущемуся к недоброй цели, тем более гибельной музыкой звучит для окружающих треск сучьев под его ногами.
Но заметен сейчас и другой процесс — побочное, не совсем законное следствие первого. Все чаще мы видим — затягиваются надолго поиски достойной цели, которая оправдала бы в глазах молодого человека ежедневные, обременительные для него усилия. Человек не подгоняет себя, он не спешит осуществиться. Это не значит, что время идет впустую — он многое видит, узнает, размышляет; он знает радость общения с друзьями; он живет. Но не нужно слишком приглядываться, чтобы увидеть — он осторожничает. Он боится ошибки — не потратится ли он зря? Не переоценит ли впоследствии ту цель, ради которой сидел ночами, недосыпал, отнимал у своей молодости ее законные права?.. Не покажется ли эта цена непомерной? Но так устроена жизнь, что один и тот же — и лучший — возраст дается человеку на многие дела сразу. Одна молодость дана человеку на все — на любовь, на рождение детей и на самые напряженные усилия в избранном деле. И что приобретено в молодости, остается человеку надолго. И потому опасно слишком осторожничать. Приходит момент — цель, наконец, найдена, а движение к ней становится мукой. Оказывается, теперь уже не хватает одного — той самой обыкновенной привычки к ежедневному труду, которая не дается враз и далеко не всегда обретается одновременно с осознанием своего истинного предназначения. Оказывается, что-то уже окостенело в человеке и он не пригоден уже для выполнения самой подходящей ему жизненной цели.
Но что уж совершенно бесспорно и многократно проверено на печальных и поучительных примерах впустую растраченных возможностей — так это то, что привычка эта, если, по несчастному стечению обстоятельств, не была она выработана в молодости, ничем на свете не может быть заменена и отсутствие ее никоим образом не может быть восполнено!..
В этом же году Капиев переезжает в Махачкалу — в поисках службы, хотя бы отчасти соприкасающейся с выполнением его собственных планов.
Он пришел в редакцию газеты «Ленинский путь», выходившей на кумыкском языке. Здесь пригодится рассказ очевидца, работавшего рядом с Капиевым. «С мечтой о литературе двадцатидвухлетний Эффенди Капиев и появился в газете, где я уже более близко и узнал его. Он появился в редакции собранный, настороженный — ждет ли его здесь то, о чем мечталось еще в школьные годы?.. Настороженность, которую можно было отметить в Капиеве при первом появлении в редакции, исчезла уже во второй день. Удивительно быстро он умел обживаться и сразу входить в сущность той работы, за которую брался. Дня через три я слышал, как он настойчиво убеждал редактора: «Магарам, мне обязательно надо научиться хорошо, очень хорошо писать. Я прошу — пусть работы будет много, но сделай так, чтобы мне побольше видеть и знать».