В отношении его к противникам не чувствовалось никакого озлобления, но тем не менее он был жестоким политическим противником, пользовался каждым их промахом, улавливая и обнажая всякий намек на оппортунизм (в чем был совершенно прав, потому что позднее меньшевики и сами раздули все тогдашние свои искры в достаточно оппортунистическое пламя). В политической борьбе пускал в ход всякое оружие, кроме грязного. Нельзя сказать, чтобы подобным же образом вели себя и меньшевики: отношения наши были довольно-таки испорчены, и мало кому из политических противников удавалось в то же время сохранить сколько-нибудь человеческие личные отношения. Меньшевики обратились уже для нас во врагов. Особенно отравил отношения меньшевиков к нам Дан. Дана Ленин всегда очень не любил. Мартова же любил и любит[5], но считал его политически безвольным и теряющим за тонкостями политической мысли общие ее контуры.
С наступлением революционных событий[6] дело сильно изменилось, мы стали получать как бы моральное преимущество перед меньшевиками. Меньшевики к этому времени уже определенно повернули к лозунгу: толкать вперед буржуазию и стремиться к конституции или в крайнем случае демократической республике. Наша же, как утверждали меньшевики, «революционно-техническая» точка зрения, увлекала даже значительную часть эмигрантской публики, в особенности молодежь. Мы почувствовали живую почву под ногами.
Ленин в то время был великолепен. С величайшим увлечением развертывал он перспективы дальнейшей беспощадной революционной борьбы и страстно стремился в Россию. <…>
Встретился я с ним уже затем в Петербурге. <…> Конечно, он и тут писал немало блестящих статей и оставался политическим руководителем самой активной в политическом отношении партии — большевиков.
В то время Ленин, опасаясь ареста, крайне редко выступал как оратор; насколько помню — один только раз, под фамилией Карпова, причем был узнан, и ему была устроена грандиозная овация. Работал он главным образом «в углу», почти исключительно пером и на разных совещаниях главных штабов отдельных партий. <…>
Ленина в обстановке финляндской — когда ему приходилось отгрызаться от реакции — я не видел.
Встретились мы с Лениным вновь за границей на Штутгартском конгрессе.3 Здесь мы были с ним как-то особенно близки: помимо того что нам приходилось постоянно совещаться, ибо мне поручена была от имени нашей партии одна из существеннейших работ на съезде, мы имели здесь и много больших политических бесед, так сказать, интимного характера. Мы взвешивали перспективы великой социальной революции, при этом в общем Ленин был большим оптимистом, чем я. Я находил, что ход событий будет несколько замедленным, что, по-видимому, придется ждать, пока капитализируются и страны Азии, что у капитала есть еще порядочные ресурсы и что мы разве в старости увидим настоящую социальную революцию. Ленина эти перспективы искренне огорчали. Когда я развивал ему свои доказательства, я заметил настоящую тень грусти на его сильном, умном лице, и я понял, как страстно хочется этому человеку еще при своей жизни не только видеть революцию, но и мощно делать ее. Однако он ничего не утверждал, он был, по-видимому, только готов реалистически выжидать, когда движение пойдет вверх, и вести себя соответственно. У Ленина оказалось больше, чем у всех, политической чуткости, что не удивительно. <…>
Отмечу, между прочим, что Ленин всегда очень застенчив и как-то прячется в тень на международных конгрессах — может быть, потому, что он недостаточно верит в свое знание языков; между тем он хорошо говорит по-немецки и весьма недурно владеет французским и английским языками. Как бы то ни было, Ленин ограничивал свои публичные выступления на конгрессах несколькими фразами, и это изменилось после того, как Ленин почувствовал себя сначала в некоторой степени, а потом и безусловно вождем мировой революции. Уже в Циммервальде и Кинтале (где я, впрочем, лично не присутствовал) Ленин, насколько знаю, произносил большие и ответственные речи на иностранных языках. На конгрессах же III Интернационала он выступал зачастую с длинными докладами и притом не соглашался, чтобы их переводили переводчики, а говорил обыкновенно сам, сначала по-немецки, потом по-французски, всегда совершенно свободно и мысль свою излагал ясно и гибко. Тем более трогательным показался мне маленький документ, который я недавно видел в коллекциях музея «Красная Москва». Это анкета, написанная собственноручно Владимиром Ильичем. Против вопроса: «Говорит ли свободно на каком-нибудь языке» — Ильич твердо поставил: «Ни на одном». Маленький штрих, прекрасно характеризующий его необыкновенную скромность. Ее оценит всякий, кто присутствовал при громовых овациях, которые немцы, французы и другие западные европейцы устраивали Ильичу после его речей, сказанных на иностранных языках.
Я очень счастлив, что мне не пришлось, так сказать, в личном соприкосновении пережить нашу длительную политическую ссору с Лениным, когда я вместе с Богдановым и другими в свое время уклонялся влево и состоял в группе «Вперед»,4 ошибочно разошедшейся с Лениным в оценке необходимости для партии в эпоху столыпинской реакции пользоваться легальными возможностями. <…>
Прибавлю к этим беглым замечаниям следующее. Мне часто приходилось работать с Лениным при выработке разного рода резолюций, обыкновенно это делалось коллективно — Ленин любит в этих случаях общую работу. Недавно мне пришлось вновь участвовать в такой работе при выработке резолюции VIII съезда по крестьянскому вопросу.
Сам Ленин чрезвычайно находчив при этом, быстро находит соответственные слова и фразы, взвешивает их с разных концов, иногда отклоняет. Чрезвычайно рад всякой помощи со стороны. Когда кому-нибудь удается найти вполне подходящую формулу: «Вот, вот, это у вас хорошо сказанулось, диктуйте-ка», — говорит в таких случаях Ленин. Если те или другие слова покажутся ему сомнительными, он опять, вперив глаза в пространство, задумывается и говорит: «Скажем лучше так». Иногда формулу, предложенную им самим с полной уверенностью, он отменяет, со смехом выслушав меткую критику.
Такая работа под председательством Ленина ведется всегда необыкновенно споро и как-то весело. Не только его собственный ум работает возбужденно, но он возбуждает в высшей степени умы других.
Сейчас я не буду ничего прибавлять к этим моим воспоминаниям о Владимире Ильиче до революции 1917 года. Конечно, у меня имеется еще очень много впечатлений и суждений о том абсолютно гениальном руководстве русской и мировой революцией, которое наш вождь сделал достоянием истории.