Представляю себе, как они были взбешены. Я почувствовал себя в безопасности и с облегчением вздохнул. Потом я выскочил из облаков вверх, как пробка из воды, и... увидел четыре "мессершмитта".
Меня словно кнутом подстегнуло. Инстинктивно я нажал на гашетки, дал по самолетам короткую очередь и, не дожидаясь ответа, снова нырнул в спасительные облака. Там я постепенно пришел в себя, но уже не чувствовал прежней уверенности: теперь немцы стерегли меня и сверху и снизу.
Я решил как можно дольше не вылезать из облаков и по приборам лететь на восток. Но, взглянув на приборы, я увидел, что указатель крена не работает: шарик замер в левом крайнем углу шкалы, совершенно не реагируя на резкие движения рулем.
Уже через минуту я перестал ориентироваться. Мне казалось, что я скольжу на правое крыло, и поэтому я скользил влево, сбиваясь при этом с курса. В конце концов я вывалился из облаков и снова увидел ровный ряд четверки "мессершмиттов". До того как они открыли по мне огонь, я успел снова спрятаться в облака, однако остатки самообладания покинули меня теперь окончательно. Я еще дважды делал попытку оторваться от фашистов, но каждый раз находил их сбоку или сзади. Две четверки подстерегали меня чуть ниже облаков; третья, очевидно, прочесывала даже облака, чтобы выкурить меня оттуда, или же находилась выше. Я не мог дольше чем минуту лететь вслепую, и каждый раз совершал все большие ошибки в оценке положения самолета.
Меня охватила тревога, и, что скрывать, липкий страх пополз по спине, мокрой от пота. Голова разламывалась, в висках стучало, и боль, словно тонкие иглы, пронизывала мозг. Перед выходом из облаков во мне пробуждалась надежда, что "мессершмиттов" уже нет, и каждый раз я ужасался, видя, что они идут прямо на меня. Так я медленно, но упорно продвигался к востоку, а фашисты стерегли меня, готовые к атаке и уверенные, что я все равно от них не уйду.
Я тоже знал, что рано или поздно они меня перехватят; горючее кончалось, а у них его определенно было больше. Тогда я решился на крайность: войдя в облака, развернулся на сто восемьдесят градусов и взял курс на запад, стараясь выдержать это направление как можно дольше. Это была отчаянная попытка: я отдалялся и от аэродрома и от линии фронта. При вынужденной посадке я наверняка попал бы в плен! Но это был последний, хотя и небольшой шанс на спасение.
Я летел в толще облаков, ничего не видя и не реагируя на обманчивые крены машины, и только все время всматривался в компас и указатель скорости. Летел минуту... две... четыре. Мне казалось, что я иду к земле, но скорость нисколько не возросла.
Наконец я решился еще раз пробиться вниз. Вата побелела, рассеялась и осталась позади, а вместо нее подо мной затемнела земля.
Я огляделся. Я не представлял себе, где находился. Попытался сориентироваться по карте, но вынужден был оставить это занятие: мое внимание слишком было поглощено наблюдением за тем, чтобы не быть застигнутым врасплох вражескими истребителями. Лег курсом на северо-восток, потом на восток и через полчаса увидел Одер.
Приземлился без капли бензина на одном из советских аэродромов, где мне заправили машину горючим. Вечером прилетел в Штейнбек. Я успел в самый раз, чтобы принять участие в поминках, устроенных по мне товарищами. Меня "похоронил" Калиновский. Он видел, как я пикировал до самой земли... Он решил, что это конец... Тем более что в тот момент он сам ввязался в схватку над облаками и еле-еле ушел от одного особенно назойливого истребителя, гнавшегося за ним до самого Одера. - Этими словами Хромы закончил свой рассказ. После минутного молчания капитан, повернувшись ко мне, решительно сказал:
- Ну, на сегодня, кажется, хватит...
Батька
Мы сидели в светлой уютной квартире полковника Вихеркевича. Вспоминали о давно прошедших, но памятных днях, о победах и поражениях, о приключениях на земле и в воздухе, о побегах из плена.
Воспоминания текли непринужденно до тех пор, пока я не назвал имя давно уже интересовавшего меня человека, олицетворявшего для всех присутствующих идеал командира. Имя подполковника Талдыкина.
И тотчас же в комнате стало тихо-тихо... Эти люди, сидевшие в комнате, явившиеся по первому же зову со всех концов Советского Союза под Рязань, чтобы создать польский авиационный полк и бороться с фашистскими захватчиками, люди, которые в трудных условиях суровой военной обстановки узнали, что самый кратчайший путь возвращения на родину - это путь борьбы вместе с Советской Армией, люди, которые познали радость победы в схватках с врагом, сражаясь с ним над Варшавой и Колобжегом, над Одером и Берлином, эти люди молчали.
Еще минуту назад, вспоминая свои первые шаги в авиации, они подтрунивали друг над другом; с чисто солдатским юмором, подчас довольно соленым, посмеивались над своей тогдашней беспомощностью в минуты серьезной опасности; непринужденно рассказывали о необычном везении, о хладнокровии, с которым избегали смерти, об опаснейших схватках и полетах. И вот теперь все они вдруг замолкли при одном упоминании этого имени. Я подумал, что допустил какую-то бестактность, и не знал, как выйти из этого неловкого положения. А между тем тишина становилась все напряженнее. Я ждал, что кто-нибудь из них поможет мне выбраться из этого тупика, однако никто не прерывал молчания. Меня охватил какой-то непонятный страх. Мне вдруг показалось, что тишина вот-вот лопнет и обрушится на меня оглушающим ревом моторов, громом всех орудий, открывавших когда-либо огонь в этой войне.
Но ничего не случилось. Просто полковник Вихеркевич сказал:
- Налей-ка нам по нашей, по "истребительской"!
Эти слова, обращенные к поручнику Подгурскому, разрядили обстановку. Довольно сдержанные при моих расспросах об их собственных переживаниях и приключениях, летчики, вспомнив о своем бывшем командире, заговорили все разом.
Из их хаотических высказываний я узнал, каким человеком был подполковник Иван Талдыкин.
Я понял, что он безраздельно завладел их сердцами, завладел так, как это только может сделать человек с твердым характером и большой силой убежденности. Это был умный человек, а его врожденная доброта великолепно сочеталась с решительностью и талантом командира, справедливого и чуткого.
Он не выносил подхалимов. Был взыскательным. Иногда даже требовал от своих подчиненных самопожертвования при выполнении особо важных боевых заданий. Когда было нужно, первым без колебаний шел на опасность. Действовал при этом трезво, без излишней бравады, выполняя всегда одну заповедь: не бросаться жизнью тех, кто называл его между собой Батькой.
Он знал достоинства и недостатки каждого. Провинившегося наказывал по-своему: отстранял на несколько дней от боевых вылетов. Он знал, что такое наказание очень тяжело для настоящего летчика, потому что сам был настоящим летчиком. Для врага он был грозным противником: на его счету восемь сбитых вражеских самолетов.