Одно время его обуяли «бонапартистские» иллюзии. Ему мерещилось, что в СССР рано или поздно кто-нибудь из новоявленных «маршалов» возьмет да и смахнет Сталина, как фигурку с шахматной доски. Талантливый прозаик Борис Юльский, которого еще предстоит открывать нашему читателю, ровесник чураевцев и тоже жертва сталинских лагерей[44], нередко повторял строфу Несмелова:
Тени смерти носятся недаром
Над рекою Стикс.
Дай Ты, Боже, силы командарму,
Командарму Икс.
(Лет за десять или пятнадцать до того пражско-русскому поэту Алексею Эйснеру в стихотворениии «Возвращение» тоже мерещился грядущий «… Красный Бонапарт Буденный…». Как ни печально, но советский Бонапарт тех времен уже царствовал в те годы, уже захватил свою долгую власть — и носил совсем иную фамилию).
Старые выходцы из Харбина говорят, что стихотворение было длинней, называлось «Командарм Икс»[45] и было посвящено фюреру ВФП Константину Родзаевскому. На командарма Родзаевский едва ли тянул, а вот какой-нибудь «Маршал Свистунов»… Именно из таких иллюзий родился одноименный рассказ, который у нынешнего читателя неизбежно вызовет грустную улыбку, — настолько нереально выписана Несмеловым гостиная маршала, где за тарелкой борща обсуждаются новейшие стихи Пастернака, где готовится военный заговор, — но есть в этом рассказе и крайне важный для понимания несмеловских мыслей разговор маршала со священником, которого неверующий маршал везет в подмосковное Пушкино к умирающей матери:
«— Но „я“-то мое, если меня, например, расстреляют, не будет ведь существовать…
— Тут уж вера. Я скажу: „Будет!“
— Чтобы гореть в огне вечном, — перхнул маршал снисходительным смешком.
Но священник глянул в его иронические глаза серьезно и строго.
— Если вас расстреляют — нет! Все ваши земные грехи возьмут на себя те, кто вас убьет».
Имел в виду Несмелов Блюхера, Тухачевского или еще кого-либо из реальных маршалов (рассказ опубликован в печально памятном 1937-м) — не играет роли, получился всё равно типичный эмигрантский лубок на советскую тему. Однако ценность рассказа не ограничивается явно автобиографическими описаниями подмосковного Пушкина и обрывками воспоминаний о подавлении восстания юнкеров в Москве. Здесь важна мысль о том, что бывший кадровый офицер действительно не боялся насильственной смерти — он знал, что она-то и смывает грехи «вольные и невольные». Сейчас, когда со дня рождения Николая Гумилева давно идет второе столетие, теряет важность вопрос о том, участвовал ли Гумилев в каком-то заговоре и вообще — был ли заговор. Важно то, что Гумилев был расстрелян. Примерно такой видел Несмелов и свою смерть. Почти такой она и оказалась.
* * *
Японская оккупация 1931 года стала началом конца русской культуры в Харбине, но еще очень отдаленным ее началом. В 1934–1935 году Япония вынудила Советский Союз продать ей КВЖД, — в итоге все советские работники железной дороги должны были вернуться домой, где вскоре чуть ли не поголовно были репрессированы. В самом Харбине постепенно ликвидировалась с огромными усилиями созданная русская образовательная система, что, как пишет В. Перелешин в своих воспоминаниях, было «частью политики оккупантов в Маньчжурии». Оставались без работы профессора (иные — с очень громкими именами), теряли надежду на высшее образование студенты. Неуклонно сокращалось число рабочих мест, на которых могли быть заняты русские, в большинстве своем не знавшие ни японского, ни китайского (нередко и английского) языков. Русские уже с 1931–1932 годов понемногу стали уезжать из Харбина — в Тяньцзинь, в Пекин, но чаще всего в огромный и многоязычный Шанхай. Там русские были незаметны, там с 1935 года уже пел Вертинский, и флаг советского консульства соблазнял слабые души «возвращением на Родину». В Шанхае количество русских периодических изданий не падало, а росло, хотя по бедности шанхайские журналы гонораров почти не платили. Но там к причалам швартовались океанские пароходы, жизнь не была ограничена русско-китайско-японским миром, там была хоть какая-то надежда на будущее, и те, кто знал английский язык хотя бы немного, могли заработать на чашку-другую риса с морской капустой и соей, на койку где-нибудь на чердаке; и хотя бы не перекликались хунхузы в окружающих город зарослях гаоляна, как это было в Харбине, — словом, не так сильно слышался запах крови, огня, войны, вот-вот готовой грянуть от Британских морей до Пирл-Харбора.
Но Харбин, город с маньчжурским названием[46], построенный на китайской земле русскими инженерами, всё еще оставался русским городом: всё еще выходили еженедельный «Рубеж» и ежемесячный прояпонский «Луч Азии», да и другие русские периодические издания, где публиковались произведения многих авторов, к этому времени Маньчжоу-Го покинувших. Но жизнь становилась всё тяжелей. С Владимиром Евгеньевичем Кокшаровым (25.4.1921 — 9.9.1993) мне довелось переписываться с декабря 1988 года и почти до самой его смерти. С разрешения покойного писателя ниже будут использованы фрагменты нашей переписки.
Вот что вспоминал он о последних годах японской оккупации Харбина он, очевидец, русский писатель, в письме к автору этих строк: «Начиная с 1940 года все мы там стали жить тяжело и безобразно, главным образом в моральном плане. Но и материально было нелегко. Хлеб — хоть наполовину из гаоляновой муки — люди получали по 500 граммов ежедневно на едока (по карточке, разумеется). Давали крупу, зернобобовые, растительное масло <…>. И вволю давали водку, хоть и не из хлебного спирта, но давали не скупо. Хотя таких трудностей с продовольствием, какие пришлось испытать людям здесь — в СССР во время войны, у нас там не было… Жили скудно, но в том обществе, где я вращался, — весело. С годами назревал перелом, и люди, которые вначале были настроены антисоветски, стали ярыми „оборонцами“. Японцев ненавидели большинство из нас — ненавидели слепо, за то, что они были оккупантами, не любя даже то, что было в них достойно уважения. Общественная жизнь в эти годы со скрипом, но шла. Были литературно-художественные кружки, литобъединения; одним из них руководил Арсений Иванович. Выпускали эти кружки и литературно-художественные альманахи, в основном машинописные. Японцы хотели эти литобъединения подчинить себе, но вовсе не всегда это выходило, лозунг „хакко ици у“ („мир — одна крыша“, разумеется, крыша японская) — поддержки у большинства не находил…» (В. Е. Кокшаров. Свердловск, 30 марта 1989).
Хоть и поразъехались из Харбина недавние «чураевцы», но во всё еще русском городе снова произошла смена литературных поколений: в литературу стали входить те, кто в «чураевские» времена начала 1930-х годов были еще детьми, — поколение тех, кто родился в первой половине 1920-х. Несмелов был старше этих людей больше чем на тридцать лет, и как раз с ними он стал искать общий язык. Процитированные выше воспоминания принадлежат человеку этого поколения, иначе говоря, одному из последних, кто общался с Несмеловым творчески. Хочется привести еще один отрывок из того же письма: