Все вокруг говорит герою «Квартиры…», оказавшемуся в рядах поощряемых «изобразителей» и «чернила и крови смесителей», о его падении, все, каждая подробность жизни бередит совесть с такой недвусмысленной наглядностью и очевидностью, все настолько бросается в глаза, что это напоминает обличительные стихи Некрасова с их прямолинейной дидактикой и банальными истинами. Однако, несмотря на риторическую трескотню, «упреки» Некрасова по сути верны, и герой «Квартиры» не может не сознавать их справедливость. Стучит, долбит с обезоруживающей прямотой некрасовский молоток…
Надо все бросить и начать сначала, как «за семьдесят лет» – то есть в определенном смысле вернуться к своей культурной родословной, к разночинцам 1860-х годов:
Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать,
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
Сравним (близость данных текстов не раз отмечалась): «Чур, не просить, не жаловаться! Цыц! / Не хныкать – / для того ли разночинцы / Рассохлые топтали сапоги, / чтоб я теперь их предал? / Мы умрем как пехотинцы, / Но не прославим / ни хищи, ни поденщины, ни лжи» («Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…»).
В этих «сапогах» слышится, конечно, базаровщина, «сапоги выше Шекспира» и т. п., причем честное шестидесятничество, разночинская прямота противопоставлены Мандельштамом писательству, которое, по определению «Четвертой прозы», есть «раса», «везде и всюду близкая к власти»: «Ибо литература везде и всюду выполняет одно назначение: помогает начальникам держать в повиновении солдат и помогает судьям вершить [546] расправу над обреченными». Лучше базаровщина, чем писательские делячество и угодничество. К сходному пониманию значения упомянутых в «Квартире…» «сапог» приходит и Ф. Успенский; он справедливо отмечает вдобавок еще один важный аспект – представленную также и в этом стихотворении «общеизвестную связь между темой поэтического творчества, порождения стихов, и ходьбы, стаптывания, износа обуви, характерную для Мандельштама» [547] .
О горькой иронии двух завершающих четверостиший «Квартиры…» хорошо написал М. Рувин [548] . По преданию, ключ Ипокрены, источник поэтического вдохновения, забил на горе Геликон от удара копытом коня Пегаса («Ипокрена» или «Иппокрена» – «конский источник»). Но в писательской квартире стучи не стучи сапогами, ничего не выбьешь, кроме струи «давнишнего страха».
Итак, «сапоги» рвутся на волю, к стихам, вон из писательского дома. Этот порыв был подготовлен в начале стихотворения:
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
Надо ли говорить о том, что Мандельштам прекрасно знал о поэтических достижениях Некрасова? Свидетельством творческого интереса к наследию Некрасова служит, в первую очередь, сама «Квартира…». Отношение Мандельштама к Некрасову – неравнодушно-пристрастное; отношение, в котором притяжение неразрывно связано с отталкиванием. Упомянутая в «Квартире…» «мучительная злость» непрямым образом, но все же связана с пассажем из «Шума времени» (уже цитировавшимся в книге), в котором Мандельштам воспевает кровно-личное, страстное отношение к литературе. Напомним: «Литературная злость! Если б не ты, с чем бы стал я есть земную соль? Ты приправа к пресному хлебу пониманья, ты веселое сознанье неправоты, ты заговорщицкая соль, с ехидным поклоном передаваемая из десятилетия в десятилетие, в граненой солонке, с полотенцем! <…> Как хорошо, что вместо лампадного жреческого огня я успел полюбить рыжий огонек литературной… злости!» («Шум времени»).
Андрей Белый
8 января 1934 года умер Андрей Белый. 9 января состоялась гражданская панихида в помещении Оргкомитета Союза советских писателей – в доме 50 на улице Воровского (ныне снова Поварская). На следующий день, 10 января, были похороны. Была произведена кремация. 18 января урну с прахом захоронили на Новодевичьем кладбище. Мандельштам пришел попрощаться с покойным. «По сообщению Л.Н. Гумилева, бывшего вместе с Мандельштамом на похоронах А. Белого 10 января 1934 года, поэт сначала обиделся на то, что его не пригласили в почетный караул, но затем, постояв немного над гробом, умиротворился и, недолго побыв, ушел» [549] .
Смерть Андрея Белого была воспринята Мандельштамом как конец целой эпохи. Он создает цикл стихотворений памяти ушедшего поэта, в котором пишет, в сущности, не только об Андрее Белом, но и о самом себе, и о своей близкой смерти.
Отношения Мандельштама и Андрея Белого никак не были благостными. Критические выпады в отношении Андрея Белого содержатся в мандельштамовских статьях начала 1920-х годов «Кое-что о грузинском искусстве», «Письмо о русской поэзии», «Литературная Москва. Рождение фабулы». Насмешливо трактуются религиозно-философские и мистические искания Белого: «вязаная фуфайка вырождающейся религии» (рецензия «Андрей Белый. Записки чудака», 1923). В то же время Мандельштам заявляет: «Андрей Белый – вершина русской психологической прозы» («Литературная Москва. Рождение фабулы»), называет Белого одним из авторов русской науки о поэзии («Литературная Москва»), утверждает, что «ни у одного из русских писателей предреволюционная тревога и смятение не сказались так сильно, как у Белого» («Андрей Белый. Записки чудака»), говорит о новаторстве поэтических книг Андрея Белого «Урна» и «Пепел» («Буря и натиск»). Что касается Андрея Белого, то, думается, он вряд ли оценивал место Мандельштама в русской поэзии адекватно, хотя и отдавал должное ритмическому своеобразию мандельштамовских стихов. Летом 1933 года Осип и Надежда Мандельштам отдыхали в Доме творчества писателей в Коктебеле. В столовой они оказались соседями по столу с Б. Бугаевым (Андрей Белый – литературный псевдоним Бориса Николаевича Бугаева) и его женой. Известны резко отрицательные характеристики Мандельштамов в письмах Андрея Белого, это соседство было для него тягостным. В то же время общение с Андреем Белым было, очевидно, интересно и важно для Мандельштама (и не только в Коктебеле). Мандельштам беседовал с ним, например, о своей прозе «Разговор о Данте», и в подготовительных записях к этому произведению имеется ссылка на «мысль», принадлежащую «Б.Н. Бугаеву» [550] .
Андрей Белый в гробу
Стихи Мандельштама, посвященные ушедшему из жизни поэту, являются подлинным гимном Андрею Белому.
Голубые глаза и горячая лобная кость —
Мировая манила тебя молодящая злость.
И за то, что тебе суждена была чудная власть,
Положили тебя никогда не судить и не клясть.
На тебя надевали тиару – юрода колпак,
Бирюзовый учитель, мучитель, властитель, дурак!
Как снежок, на Москве заводил кавардак гоголек, —