— Он долго дурачил меня, — сказал император, — потому что проявлял твердость принципов и строгость суждения, когда речь шла о других людях и о разных событиях; я решил, что и к самому себе он не более снисходителен. Это — человек, недовольный всем, который льстит власти и в то же время ненавидит ее и клевещет на нее. По существу это человек беспринципный, завистливый критикан и бездарность. В результате неправильного представления об его способностях я в течение некоторого времени питал к нему большое доверие; я слишком поздно заметил, что ошибался, и эта ошибка едва не обошлась мне слишком дорого. В счетной палате он на месте; там он не сможет прозевать что-нибудь, а так как он подчеркивает перед общественным мнением свою честность, то ему поневоле придется проявлять ее на своей новой должности.
Когда я заметил, что его считают порядочным и, главное, честным человеком, император ответил:
— О! Что касается честности, то он честен. Но что касается порядочности, то он только играет роль, по существу это — интриган.
О Фонтане[293] император говорил:
— Он слишком угодлив. Но он очень талантлив. Он служит мне с большим рвением и в настоящее время хорошо руководит народным образованием. Революция сделала нас в слишком большой степени греками или римлянами; надо внушить нашим детям монархические идеи, это вполне соответствует взглядам Фонтана: по крайней мере он выставляет такие взгляды напоказ. Если бы я ему позволил, он зашел бы даже слишком далеко. Он человек умный, но ум у него маленький. Если бы я его не придержал, то он ввел бы у нас воспитание в стиле Людовика X V. Он думал, что это мне понравится. Я остановил его. Знаете, я ему как-то сказал: «Г-н Фонтан, оставьте нам по крайней мере республику литературы». Эти слова вновь направили его на путь истины. Я не боюсь энергичных людей. Я умею пользоваться ими и руководить ими; кроме того, я ничем не нарушаю равенства, а молодежь, как и вся нация, дорожит только равенством. Пусть у вас будет талант, я вас выдвину; будут заслуги, я буду вам покровительствовать. Все знают это, и общая уверенность в этом идет мне на пользу. А Фонтан хотел сделать мне маркизов. Но маркизы теперь хороши только в комедии, да и там наши теперешние нравы развенчали их после того, как Моле покинул сцену, а Флери[294] был уволен. Мне нужны члены государственного совета, префекты, офицеры, инженеры, профессора. Нужно, следовательно, способствовать широкому развитию народного просвещения и немного закалить эти юные греко-римские головы. Суть в том, чтобы придать монархический дух этим греко-римским образам. Только такой и должна быть история. Я еще займусь народным просвещением, и это будет моей первой заботой после заключения мира, так как в этом — гарантия будущего. Я хочу, чтобы народное образование и даже часть того образования, которое получит мой сын, было доступно для всех. У меня есть большой проект на этот счет.
К моему великому сожалению, этот разговор был прерван нашим прибытием в Познань. Мы приехали туда до рассвета и остановились в Саксонской гостинице. Первыми словами императора были:
— Дайте мне эстафеты.
Согласно отданному мною заранее распоряжению директор почты задержал две эстафеты, проходившие через Познань. Император был в таком нетерпении, что если бы у него под рукой был нож, он вспорол бы почтовые сумки. Так как пальцы мои онемели от мороза, то я не мог достаточно быстро составить условную комбинацию из цифр секретного замка, и император нервничал от нетерпения. Наконец, я мог передать ему письмо императрицы и письмо мадам Монтескью[295] с бюллетенем о Римском короле. Это были первые сообщения из Франции, полученные после Вильно, так как нам не везло и мы не встретили эстафеты между Вильно и Мариамполем. В пути император все время рассуждал о том впечатлении, которое, вероятно, произвело во Франции отсутствие всяких сообщений из армии. Легко поэтому представить себе, с каким интересом он принялся за депеши великого канцлера и других министров. Ему казалось, что я вскрываю конверты недостаточно быстро, — так велико было его нетерпение. Он больше пробегал страницы, чем читал их, чтобы поскорее составить себе представление обо всем. Закончив этот просмотр, он снова взялся за те депеши, которые показались ему наиболее важными. Он оказал мне честь и прочитал мне письма императрицы и мадам Монтескью, а потом сказал:
— Хорошая у меня жена, не правда ли?
Подробности, которые императрица сообщала ему о сыне и которые подтверждались воспитательницей Римского короля, привели его в восторг. В тот момент этот человек, которому дела причиняли такие заботы, был только добрым, образцовым мужем, самым нежным отцом семейства. Не могу выразить, как приятно мне было смотреть на него в этим моменты. Во всех его чертах светились радость и счастье, и это трогало меня до глубины души. Он дал мне прочесть письма великого канцлера, военного министра и министра полиции.
Пока император продолжал просматривать свою корреспонденцию, я воспользовался свободной минутой, чтобы отдать распоряжения по поводу нашего дальнейшего путешествия. Так как наш дормез не мог нас догнать, а император, когда мы пересаживались в сани, не дал мне времени взять оттуда шкатулку с деньгами, то мои средства были исчерпаны[296]. Я взял денег у директора почты. Я предупредил также о своем приезде генерала, состоявшего комендантом Глогау, зная, что тогда будут открыты городские ворота и приготовлен ужин; перед отъездом у меня осталось два часа свободного времени, и я потратил их на то, чтобы привести в порядок свои записи и пополнить те из них, которые относились к последним разговорам, происходившим после нашего отъезда из Варшавы. Император отдыхал около часа. Он позавтракал, и мы снова двинулись в путь; теперь мы ехали навстречу почте, и время казалось нам короче, тем паче, что эстафеты приходили одна за другой по мере того, как мы продвигались вперед. Таким образом, за один день мы проводили много дней вместе с нашими друзьями, читая их письма. Каждое письмо приносило императору новую радость. Он давал мне читать большинство получаемых им депеш за исключением лишь присланных почтой перлюстрированных писем. Только один раз он дал мне прочесть несколько выдержек и сказал:
— Какое безрассудство! Ну, не глупы ли люди! Я не настолько уважаю их, чтобы быть злым, как говорят обо мне, и мстить за себя!
Слова императора были вполне справедливыми. Безрассудство и беззастенчивость авторов писем лучше всего доказывали, что император не был ни злым, ни мстительным, так как в данном случае он мог бы проявить строгость, не совершая никакой несправедливости; я видел в Париже двух лиц, к которым непосредственно относилось его замечание; они не имели ни малейшей неприятности, а между тем один из них был придворным!