В новом отряде я нашел себе собеседника. Николаю Ильичу Волкову было под пятьдесят. До своего ареста в 1981 году он жил в Новороссийске, был инженером-строителем и строил элеваторы на Кубани. Кроме того он был пресвитером незарегистрированной общины евангельских христиан-баптистов. Преступление его состояло в том, что вместе с единоверцами они организовали подпольную типографию «Христианин», в которой печатали Библию. По делу их проходило одиннадцать человек, и ни один не сдался. Железные ребята! Волков получил 4 года общего режима.
Быстро сдружившись, мы стали с ним жить «семейкой», то есть вместе чифирить да делиться пищей, посылками и всем самым необходимым. Ильич был большим, спокойным и добродушным человеком. Я ни разу не видел его вспыльчивым или озлобленным. Не знаю, как ему удавалось, но он смирял себя. Религиозность его не была напускной. Иногда он складывал руки, закрывал глаза и молча молился про себя. Мне нравилось отсутствие показухи в его религиозности, что так часто встречается у православных и католиков.
Кажется, именно с этого начались наши нескончаемые разговоры о вере. Баптисты не такие формалисты, как православные. Они не носят крестики, им не нужны иконы, и смыслу они уделяют гораздо больше внимания, чем форме. Но я был еще меньшим формалистом, чем баптисты. Ильич, как и все воцерковленные христиане, считал, что вся божественная истина заключена в Библии. Я же возражал, что Библия – это лишь один из путей к Богу, и не всегда безупречный.
– Спасутся лишь те, кто родился свыше, уверовав в Христа, – убеждал меня Ильич.
– Но почему ты отказываешь в спасении тем, кто живет по-христиански, не принимая Христа или даже ничего не зная о нем?
– Как такое может быть в наше время? – усмехался Ильич. – Слово Божье проповедуется по всему миру. Только человек с ленивой душой может не услышать его.
– А как быть с теми аборигенами, до которых не дошли миссионеры? И почему не спасутся праведники, которые родились до Христа? Они-то в чем виноваты? – возражал я.
– Они будут судимы по делам своим и по завету предков, – смягчался Ильич.
– Значит, постулат о том, что спасутся только уверовавшие во Христа, неверен? – настаивал я.
Ильич был вынужден соглашаться, но потом искал в Евангелии аргументы своей правоты и снова спорил. Ему тяжело было отступать от сложившихся за многие годы взглядов, но он честно искал истину, не пытаясь уйти от споров или заткнуть мне рот.
Летом, когда я на несколько дней опять оказался на зоне, мы сфотографировались с ним на волейбольной площадке во время спортивного праздника. Разумеется, это было категорически запрещено, но лагерный фотограф-зэк, который делал снимки для стенда о жизни колонии, согласился сделать несколько фотографий за две плиты чая. Это была хорошая плата за риск. Отснятые негативы я нелегально переслал на волю.
Ильич вел в лагере спокойный образ жизни. Он работал на швейке, выполнял план, и претензий к нему не было. Но вскоре начальство встрепенулось. Оно вдруг сообразило, что Волков, в сущности, тоже политический, а два политических в одном отряде – это ЧП. Возможно, кто-то настучал, что мы все время что-то обсуждаем.
«Зря вы перешли в мой отряд, – сказал мне как-то утром начальник отряда. – У меня уже Волков есть. Вы назначены назавтра дежурным по бараку».
Это значит, надо нацепить красную повязку дежурного, сидеть на входе в локалку, докладывать ментам о порядке и т. д. Не моя работа. Да, для уголовного лагеря два политических в одной зоне – уже много, а в одном отряде – и подавно. «График дежурств подписал начальник режимной части», – добавил в свое оправдание лейтенант.
Я и не сомневался, что это не затея отрядного. Значит, завтра снова в карцер и затем почти наверняка в ПКТ. Но я никак не мог идти в карцер. Через два дня мне должны были отдать мою новую телогрейку и подшитые валенки. Свою телогрейку я еще в ПКТ отдал кому-то на этап, рассчитывая справить себе на зоне новую. Впереди была еще одна зима. В старой драной телогрейке и прохудившихся валенках, да с моим туберкулезом мне в моей одиночке было бы лихо. Еще одну зиму, подобную прошлой, я с двумя дырками в легких, может быть, и не переживу. К тому же за все заплачено и отказываться жалко.
Надо было тормознуться на зоне. Единственный доступный способ – мастырка, но сделать ее надо было так, чтобы никто не мог разоблачить. Температура, рвота, боли в животе или понос в этом случае не сработают. Не годились и традиционные методы членовредительства – вскрытие вен или заглатывание костяшек домино и черенков ложек. Порезанные вены – вообще дешевый трюк. Все это производит впечатление на тех, кто ничего в этом не понимает или боится вида крови. На самом деле от порезанных вен не умирают. За счет клапанов в венозной системе создается отрицательное давление, и кровотечение довольно быстро останавливается. За исключением, впрочем, двух случаев: у больных с плохой свертываемостью крови и если место пореза долго держать в теплой воде.
Глотать костяшки домино или ложки еще глупее – что могут сделать с зэком на операционном столе лагерные хирурги, лучше даже не представлять. Тем более не годится и такой изящный способ протеста, как вскрытие собственной брюшной полости. Некоторые отчаянные зэки это практикуют. В тюрьме любят рассказывать легенду про одного такого бесшабашного зэка, который протестуя против чего-то, вскрыл себе брюхо и вышел на плац для утренней проверки, весело помахивая своими собственными кишками.
Все это не годится, думал я. Тут нужно что-то менее жестокое, но при этом достаточно убедительное.
Полдня я раздумывал. Я вспомнил роман Роберта Стивенсона «Потерпевшие кораблекрушение». В острой ситуации главный герой, капитан корабля, ищет причину, по которой он не мог бы подписать страницу в судовом журнале. «Ну, например, у меня болит правая рука», – говорит он своим друзьям. «Но твоя рука в порядке», – отвечают ему друзья. «А вот и нет», – говорит капитан, кладет свою руку на стол и пробивает ее ножом.
Очень красивое решение! Разве я не смогу так сделать? А если нет, то зачем было в детстве читать такие книжки? Я решил повторить прочитанное, но немного другим способом.
Вечером на кухне я вскипятил в пол-литровой банке воду для чая, который мы собрались попить с Ильичом. Банку я со всеми предосторожностями понес к нашей тумбочке, но, проходя между кроватями, «споткнулся» и вылил пол-литра крутого кипятка себе на левую руку. Банка разбилась, я громко и отвязно ругался, и всё это видели по меньшей мере человек пятнадцать. Я тут же пошел в санчасть, где мне на мгновенно вздувшийся пузырь наложили какую-то бесполезную мазь и забинтовали руку. Какое теперь может быть дежурство с такой рукой?