Вопрос одиннадцатый: «На каких восприятиях чаще всего строятся образы (зрительных, слуховых, осязательных)?» В пушкинском «Пророке» глаза и уши поэта первыми подвергаются волшебной обработке серафима, обостряющей слух и зрение. Они — передовые наши разведчики в познании окружающего нас мира, хотя и не единственные.
Эдмон Гонкур в своём «Дневнике» указывает на то, что вслед за глазом и ухом в литературе появляется нос — как средство познания действительности. Правда, утончённый эстет Гонкур от этого не в восторге и пренебрежительно отзывается об Эмиле Золя с его «носом охотничьей собаки», привнёсшем в литературу антиэстетические запахи парижского рынка.
Едва ли, однако, Гонкур имеет серьёзные основания сетовать на нос. Ведь много раньше скверных запахов гниющих овощей нос принёс в литературу аромат роз, ландышей, орхидей, магнолий, а ещё раньше — мирры и всех нежнейших благовоний пышного Востока. Вне всяких сомнений, нос вполне равноправен с глазами, ушами, пальцами и даже воображением в разведке ощущений и чувств. Все они, вместе взятые, и работают на первые наши впечатления. А кто первый и кто самый главный — это решается в каждом отдельном случае по-иному. Чаще всего — они сообща несут поток ощущений, впечатлений, импульсов, зарождающих и организующих в художнике образы сущего.
Вопрос двенадцатый: «Ставите ли себе какие-нибудь музыкальные, ритмические требования?» Всё в этом мире, исполненном движения, имеет определённый ритм, всё, в том числе и речь человеческая — как живая устная речь, так и записанная. Уже из одного этого ясно, что, работая со словом, не ставить себе ритмических задач невозможно. Пишущий ощущает не только общий ритмический строй целого, не только озабочен слитностью, поточностью речи, музыкой всего произведения, над которым работает, но и ощущает ритм всякого периода, всякой фразы, всякого слова, им написанного. Чаще всего он начинает ощущать и свирепо ищет это ощущение ритма ещё раньше написания. Маяковский вытаптывал, выборматывал, бессловесно мычал свои будущие стихи раньше, чем найти их словесное выражение и положить на бумагу. То же или примерно то же происходит с большинством других поэтов.
Принципиальных различий в подходе к своей работе между поэтами и прозаиками нет. Проза в такой же степени пронизана ритмом, как и стихи. Ритм в ней менее бросок, менее очевиден, менее ярко выражен, но существует обязательно. Хорошее ухо всегда улавливает ритм прозаической и даже просто обыденной речи.
У писателя не может быть плохого уха. Отлично слышать и тонко различать ритмы — это его первейшая обязанность и первейшая забота. Поэтому, повторяю, работая над словом, не ставить перед собой ритмических задач невозможно.
Вопрос тринадцатый: «Проверяется ли работа чтением вслух (себе или другим)?» Всё, что когда-либо написано, когда-либо читается. В каждом чтении, даже в немом, про себя, участвует слух. Когда дирижёр, готовясь к исполнению какой-нибудь симфонии, развёртывает перед собой листы партитуры и начинает изучать её, пока ещё только глазами, он не только читает нотные знаки, но и слышит эту симфонию.
Совершенно то же происходит и с каждым пишущим. При написании он обязательно одновременно и читает то, что пишет. В чтении этом он всегда следует ритму читаемого. Ритм этот явно ощутим и в немом чтении. В сущности говоря, всякое немое чтение есть одновременно и чтение вслух, так как, читая про себя, мы всё равно произносим слова, хотя и беззвучно.
Приходилось ли вам когда-нибудь внимательно наблюдать за человеком, увлечённо углубившимся в чтение? Если да, то вы не могли не заметить, что многие из читающих беззвучно шевелят губами. Читая про себя, они читают и вслух.
По существу, то же происходит и с каждым из нас, хотя не каждый из нас явственно шевелит губами, а шевеля, не каждый из нас замечает это за собой. И всё-таки каждый читающий, хотя бы и незримо, шевелит губами. Больше того, мы, даже думая, мысленно произносим слова. Образ слова живёт в нас вместе с музыкой слова, с его ритмом.
Когда слово читается вслух, произносится, за ритмом его, конечно, легче следить, чем за ритмом немого слова. А слежение за словом — это постоянное состояние пишущего. Вот почему, стремясь облегчить себе это необходимое ему слежение, каждый пишущий стремится при первом удобном, а иногда и неудобном, случае прочитать написанное вслух. Некоторые писатели создали себе в помощь твёрдый навык прочитывать вслух всё, что напишут, тут же у письменного стола, непосредственно после написания. Иные ищут слушателей где придётся и хищно набрасываются на них. Чаще всего жертвами этих налётов становятся друзья автора. В последней строфе «Евгения Онегина» Пушкин, заканчивая свой многолетний и огромный труд, счёл долгом упомянуть о первых своих друзьях-слушателях:
А те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал,
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал...
Так было с Пушкиным. Так и с каждым из пишущих.
Вопрос четырнадцатый: «Какие ощущения связаны с окончанием работы?» Всякому человеку всякую работу кончать приятно. Работа — это ведь обязательно тревога, забота, сердечный непокой, желание сделать хорошо, жестокие сомнения в своих силах и душевная усталость. И когда всё это кончается, когда от всего этого уже освободился, не может быть человеку не радостно. Но длится эта радость недолго и, как правило, прочтения написанного не выдерживает. Горький писал: «Кончая работу, прочитываю всю её с трудом и почти всегда с тяжёлым сознанием неудачи».
Да. Бывает так, и нередко. Но бывает и совсем иначе. Пушкин, окончив «Бориса Годунова» и перечтя его вслух, радостно бил в ладоши и вскрикивал: «Аи да Пушкин! Аи да сукин сын!».
Дети радуют, но и огорчают. Радость и горе тут всегда вперемежку, и когда чего больше — не сразу и разберёшь. Родительство — обязанность трудная и заботная. Но говорят, у родительниц обязательна — чистейшая радость, когда они впервые берут на руки рождённое дитя. У писателя тоже обязательна первая минута чистой радости. А потом, — потом уже больше огорчительное идёт.
Вопрос пятнадцатый: «Меняете ли вы текст при последующих изданиях?» Текст пру всяком повторном чтении автором своей вещи обязательно и всегда, в большей или меньшей степени, меняется. Повторного чтения без правки не бывает и быть не может, если только автор не самовлюблённый Нарцисс. Святое недовольство сделанным, да и просто элементарное чувство реального, не позволит настоящему человеку и настоящему писателю, прочтя свою вещь, признать её шедевром, в котором уже нечего править. Лев Толстой говорил, что, подписав к печати последнюю корректуру и сдав её в типографию, он всегда испытывает сожаление, что больше уже ничего не может сделать, чтобы улучшить вещь.