Через короткое время она узнала, что новый приступ болезни едва не свел его в могилу. Но она считала себя слишком оскорбленной, была слишком рассержена, чтобы смягчиться.
Это был конец. Больше они не писали друг другу и не виделись. Один только раз, через много месяцев, он встретил ее случайно в чужом доме и поздравил с рождением внучки. Он первый сообщил ей это известие-она ничего не знала о Соланж. Ее поразили его угасший взгляд, ледяное прикосновение руки. Она хотела что-то сказать, расспросить о нем самом. Он вежливо поклонился и отошел.
Ночью она не могла уснуть. Теперь, когда все уже было навсегда кончено, ей незачем было наедине с собой возмущаться, оправдывать себя и успокаивать. Но одна мысль все время возвращалась к ней. Она пришла ей в голову впервые и была очень горька.
За все прошедшие годы она не раз проникалась думами и симпатиями Шопена. Она дважды воссоздала его образ – в «Консуэлло» и «Лукреции Флориани», написала под его влиянием свои повести из народной жизни, посвятила ему любимую «Рождественскую сказку». Считаясь с ним, прислушиваясь к его мнению, она старалась отречься от своей напыщенности и выработать в себе трудную простоту. Как много он значил в ее жизни! А она? Было ли у него хоть одно произведение, вдохновленное ею? Была ли она хоть в какой-то степени его музой? Было ли ей хоть что-нибудь посвящено? Конечно, он мог бы сказать, что посвятил ей все, до последней ноты. Но даже эту любезную фразу он никогда не произносил! Ибо этого не было! Его музыка не имела ничего общего с ней, это был его мир, в котором он жил полной жизнью, в котором он, может быть, спасался от нее! Как она ни честолюбива, а должна признаться, что им она не была прославлена! Что же это такое? И бывает ли это в жизни художника, который любит?
Она слыхала от него, что у Бетховена была «Далекая возлюбленная» – неважно, как ее звали! Берлиоз мучительно любил актрису Гарриетту Смитсон и обессмертил ее в «Фантастической симфонии», у Моцарта была Констанция, любимая жена, воплощенная и в Церлине, и в Сюзанне, и в девушке, носящей ее имя в опере «Похищение из сераля».[30] А жена Шумана, Клара? Его душа, его жизнь! Фридерик часто рассказывал о них, и Аврора даже не могла поверить в такое полное, совершенное слияние двух душ!
А сам Фридерик? Констанция, Дельфина, Мария… Жорж Санд знала их музыкальные портреты, эти фортепианные концерты, ноктюрны, этюды. Она видела образы этих женщин, он носил их в своем сердце. А где же Аврора, та, которую он любил больше всех? Восемь лет провести рядом – и никакого следа!
Именно – рядом. Каждый по-своему. Каждый со своей отдельной жизнью. Нет, в самом деле! Если не считать детства, то Марию Водзиньскую он знал какие-нибудь два месяца. А тут восемь лет близости – и какой близости! Но что следует называть близостью? Мало ли кто бывает вместе, иногда целую жизнь!
«Вот еще пример, – думала она, увлеченная этими горькими мыслями. – Петрарка совсем не знал Лауру, никогда не целовал ее. Даже не говорил с ней, если верить преданию. Да, этому можно поверить! И мимолетная встреча с незнакомой женщиной вдохновила его на долгие годы! Вот кто был прославлен! Лаура, чужая, не его Лаура!
А иной раз долголетний союз при страстных ласках, при задушевных беседах – да, даже при этом! – остается бесплодным, и любящие чужды друг другу, одиноки. Отчего же это?
А я? – думала Аврора далее. – Разве мои книги интересовали его? Он их читал, хвалил, он похвалил даже «Лукрецию» – и совершенно искренне. Я никогда не забуду этого. Я так боялась, и Делакруа смущался, а он… По его лицу было видно, что ему нравится. Или он притворялся? Или я так мало его знаю?
Да, значит, он хвалил, ему нравились мои книги. Но… не очень. Разве он любил их? Гордился ими? Нет, он никогда не перечитывал их и никогда не просил меня первый что-нибудь почитать ему. Я сама предлагала… – Ну, разумеется, милая Аврора, как можно спрашивать! С удовольствием послушаю! – Нет, он был равнодушен. Тут была какая-то смесь деликатности, уважения к имени, чуть заметной ирония и порядочной усталости. Это была не его сфера, ведь он любил читать, он зачитывался Вольтером, Руссо, Гейне, а мною он никогда не зачитывался…
… И мне было тяжело с ним. Но почему? Когда Гарриетта Смитсон стала женой Берлиоза и мучила его, он все-таки считал себя счастливым. Жена Моцарта, если верить рассказам, беспечно и весело сносила нужду. А как Матильда возится с Гейне, как многие женщины терпят и не жалуются! А я сама, там, на Майорке? Нет, мне и там бывало порой тяжело и неловко, и я спрашивала себя: зачем я это сделала?
Так что же? Значит, я не любила его? Или он меня? Что за вздор! Но почему такой обидный конец? Такая бесплодность?
Может быть, просто есть люди, столь несходные, что им нельзя любить друг друга? Почему же мой инстинкт не остановил меня? Почему Альберт Гжимала не написал мне тогда: «Беги, дитя мое, пока не поздно»?
Ах, Гжимала, Гжимала!»
Она долго плакала, не в силах остановить слезы. Потом достала и выпила лекарство, не веря в его успокоительное действие. С недавних пор она пыталась отучить себя от ночной работы. Но последняя ночь не обещала ей покоя, и она вернулась к старому. Она достала бумагу и перо. Когда тебя захватывают чужие горести, легче забываешь о своих.
Он проводил дни в своей комнате, далеко от ее дома. Старался никуда не ходить, если не было крайней надобности. Приходили ученики. Потом, отдохнув, он писал родным длинные, полные достоинства письма. Все об одном. Он медленно приходил в себя. Зима была теплая, но сырая. Он не отходил от камина. Немного дремал по вечерам. Со страхом ждал ночи.
Часто из Гильери, где жил Казимир Дюдеван, приходили письма – от Соланж. Она хорошо писала. Желание во что бы то ни стало изгнать из его памяти Аврору, а может быть в какой-то степени и личное участие придавали ее письмам мягкий, родственный оттенок. В них не было и следа той вызывающей грубости, которой отличалась ее речь. И поэтому, читая ее письма, Шопен еще сильнее убеждался в неправоте Авроры и жалел молоденькую девочку, у которой, в сущности, не было ни матери, ни отца. Он видел перед собой не жену вульгарного «мраморщика» – так прозвали скульптора Клезанже, – не разъяренную обитательницу Ногана, а юную Аврору, создание его мечты. Ее муж был всего на четыре года моложе самого Шопена. Но разбитый, больной, может быть умирающий, Фридерик не собирался соперничать с «кентавром». Тот образ, который занимал его мысли, лишь слегка напоминал Соланж… Ей самой он писал часто и подробно.
Он так и не попал в Италию. А Париж убивал его. Но он верил своему врачу-гомеопату, и бывали дни, когда он чувствовал себя сносно. Только все время ему было холодно.