1950-е годы
Роман Гринберг – Нине Берберовой, конец февраля 1950
<…> [Набоков] заканчивает писанием автобиографию на английском: тепличная жизнь в роду Набоковых, куда ни русские дожди, ни ветры не проникали. Читали отрывки. Мастерство восхитительного рода. Выйдет осенью у Харперс’а <…>
Фрэнсис Болдыреф – Чарльзу Олсону, 26 февраля 1950
<…> Малыш, как тебе эта страница из «Под знаком незаконнорожденных» Владимира Набокова <…>?!
«Имя его подобно Протею. В каждом углу он плодит двойников. Почерку его бессознательно подражают законники, которым выпала доля писать той же рукой. В сырое утро 27 ноября 1582-го года он – Шакспир, она – Уотли из Темпл-Графтон. Два дня спустя, он – Шагспир, она же – Хатуэй из Стратфорда-на-Авоне. Так кто же он? Вильям Икс, прехитро составленный из двух левых рук и личины. Кто еще? Человек, сказавший (не первым), что слава Господня в том, чтобы скрыть, а человечья – сыскать. Впрочем, то, что уорикширский парень писал пьесы, более чем удовлетворительно доказывается мощью сморщенных яблок и бледного первоцвета.
Здесь две темы: шекспировская, исполняемая в настоящем времени Эмбером, чинно принимающим гостя в своей спальне; и совершенно иная – сложная смесь прошлого, настоящего и будущего – тема, которой ужасное отсутствие Ольги причиняет страшные затруднения. Это была, это есть их первая встреча со времени ее смерти. Круг не заговорит о ней, даже не спросит о прахе; и Эмбер, который тоже стесняется смерти, не знает, что сказать. Имей он возможность свободно передвигаться, он мог бы молча обнять своего толстого друга (жалкое поражение для философа и поэта, привыкших верить, что слово превыше дела), но как это сделать, когда один из двух лежит в постели?»40
Набоков – единственный из ныне живущих на земле людей, кто способен рассеять русский сон, и сегодня он демонстрирует это (понимаю, почему Америка игнорирует его роман, так как приобрела новый экземпляр, заказав его в Нью-Йорке, всего за 75 центов). Он делает это на той высоте, где я наиболее уязвима: с присущей ему одному виртуозностью он убеждает меня, что по своей сути американцы – враги всего уникального. Никто другой на всем белом свете не смог бы убедить меня в этом.
…3 марта 1950
<…> Дорогой мой, <…> – ты нисколько не поглупел – просто смысл набоковской цитаты непонятен вне контекста. Я привела ее ради пассажа о Шекспире и рассуждения о том, что Бог облекает тайной, а человек – отыскивает. А следующий абзац, который имеет смысл только в контексте романа, но не вне его, я вставила из-за фразы о разных людях, поэте и философе, неспособных поцеловать друг друга, ибо «поэт и философ привыкли верить, что слово превыше дела» – и от всего этого я испытываю детский восторг, поскольку помню твое письмо о «разгадке существования созданий, которые подобно нам, пожертвует всем и кем угодно во имя слов, не поступков – слов».
Я писала, что в тот день Набоков рассеивал русский сон – своей книгой – и что он показал: нынешний порядок вещей враждебен всему исключительному, и если ты подтвердишь, что человек и государство ненавидят исключительность, я тут же взбунтуюсь, ибо мой символ веры – в слове.
Алексей Струве – Роману Гринбергу, 15 марта 1950
<…> О Сирине сегодня только два слова <…>. Русские его вещи мне – нравятся, не слова, гораздо больше – пленяли как мало что. Над Sebastuian’ом я полег костьми, но, м.б., и потому, что не владею достаточно английским и потому, что всё читать надо «во благоволении» и, возможно, тогда, когда я читал Knight’a (не вру), я был в другом созвучии. <…>
Роман Гринберг – Алексею Струве, 18 марта 1950
<…> о Сирине нельзя одним словом или двумя словами. Это сложное обстоятельство, единственное в своем роде. Пишет он сейчас только по-аглицки (он не скажет: по-английски). Редко когда выходит небольшая пьеса по-русски. Все <…> посвящены России. Это его боль, очень глубокая, которую не изжить. Английская проза – чудо. Вильсон, которого я считаю наперед (в кредит) одним из лучших литературных умников в нашей Америке, говорил мне, что Набоков и еще только Конрад и Сантаяна умели из иностранцев творчески писать по-английски. И это много. Набоков удивительно неровный, капризный писатель. Помните его монографию о Гоголе? В ней он просто хочет наскочить и обидеть бедного читателя. Это потому, что это защита Набокова – писателя, непризнанного и непонятого, как ему кажется. Писательская обида – вечная тема. Иногда и поза. Но талантлив он страшно, стихийно, и Бог нас просил беречь его. <…>
Алексей Струве – Роману Гринбергу, 20 марта 1950
<…> Сирин. Когда-нибудь расскажу, как и чем он меня отпугнул. А творчество его покоряло меня, как мало какое. Как-нибудь переплету все его книги и засяду где-нибудь в горах и перечту все подряд. <…>
Эдмунд Уилсон – Мортону Зейбелю, 28 апреля 1950
<…> Мы пошли на вечер «Нью-Йоркера» отметить его двадцатипятилетнюю годовщину. Торжество было грандиозным – тысяча человек приглашенных – и куда менее привлекательным, чем пятнадцать лет назад, когда на нем было гораздо меньшее число сотрудников и авторов. В действительности, вечер был самой настоящей катастрофой, так что кто-то предложил «Нью-Йоркеру» описать его в стиле «Хиросимы» Херси. <…> Владимир Набоков, который по случаю прибыл из Корнеля, узнав, что здесь присутствует Стенли Эдгар Хайман, подскочил к нему и спросил, что он имел в виду, назвав его отца «царским либералом». Хайман, вероятно, испугался, что Набоков прибегнет к рукоприкладству, и пролепетал: «О, я считаю вас великим писателем! Я восхищаюсь вашими произведениями!» Набоков вернулся с острой невралгией и долгое время провел в больнице. <…>
Иван Бунин – Марку Алданову, 10 июня 1951
<…> А вчера пришел к нам Михайлов, принес развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня – будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним «по душам», – очень это на меня похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую. Вы эту книжку, конечно, видели? Там есть и про Вас – что Вы «мудрый и очаровательный», и ни слова о Вас как о писателе. Есть и дурацкое про Поплавского – он, видите ли, был среди прочих парижских поэтов как «скрипка среди балалаек». <…>
Иван Бунин
Из дневника Ивана Бунина, 14 июня 1951
<…> В.В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне – дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил [его] в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И никогда я не был с ним ни в одном ресторане. <…>
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,
28 декабря 1951
<…> Вот Вы восхитились Сириным. Я согласен, даже согласен на Ваш эпитет «гениальный». Бесспорно, он необычайно даровит, до неприличия. Но если у него есть то, чего у Вас нет, то и у Вас есть то, чего нет у него. Вы внутренно наверстываете то, к чему он бросается «рывком», и по дороге видите то, на что ему смотреть некогда. Мне Сирин всегда скучен, при всем его блеске – и поверьте, традиция глупых «Чисел» тут ни при чем. Просто, je ne suis plus amusable41, по крайней мере на это. А вот Гоголя я все-таки люблю, хотя он еще пустее Сирина и лживее его (нет, это я вру – «Старосветских помещиков» тому не написать). <…>
Юрий Иваск – Игорю Чиннову, 24 марта 1952
Игорь, Дуся, милый,
Поздравляю! <…>
Прилагаю статью Адамовича из «НРС» [«Нового русского слова»] и все станет понятным. <…>
Читал же статью на лекции Набокова-Сирина – одним глазом, из вежливости! Да – великолепен Набоков – снобирующий американцев чистейшим King’s English и блещущий несколько театральным родным языком (разбирал «Вольность» и «Анчар»). Ради великолепия этого королевского английского языка («do you know» – а не «ду ю ноу») и хожу его слушать. <…>
Георгий Адамович – Александру Бахраху, 20 июля 1952
<…> Не дошел ли до Вас сборник стихов Сирина? Евангулов написал о нем идиотски-высокомерно. Это блестящее хамство, но все-таки блестящее, а местами (редко) и самая настоящая поэзия. Терапиано тоже фыркает, а в одной сиринской строчке все-таки больше таланта, чем во всех парижских потугах (кроме, конечно, Игоря Владимировича [Чиннова]). <…>
Георгий Адамович