— Гони что есть духу, в "Европейскую".
Извозчик, верно, не удивился, что ему так щедро заплатили, раз "барышня" из "Европейской". Он домчал меня скоро. Погони не было, и я успокоилась, но швейцару наказала:
— Если будут спрашивать Винникову, скажи, что такой нет.
Швейцар мне подмигнул:
— Понимаю.
Я больше на улицу — ни ногой. Через неделю уедем в Царицын — и делу конец. А с Надей, подругой, я крепко поссорилась — зачем убежала, когда сестра потянула меня за собой. Накануне отъезда в Царицын, после репетиции, спускалась я, помню, вниз по лестнице к себе в комнату, беспечно напевая только что разученную песню. Но вдруг оборвался голос, я сама от неожиданности поскользнулась и чуть не покатилась со ступенек: в дверях гостиницы стояла сестра Дунечка и молча смотрела на меня. Бежать было некуда. Растерянно я стала приглашать ее зайти.
— Я — в этот. Ополоумела ты, непутная, — сказала Дуня дрожащим голосом, — ты сама выйди, мать плачет, сейчас же иди сюда.
Видно было, что разговаривать с ней невозможно. Казалось, она даже была готова меня побить. Я вышла на улицу и увидела мать: она стояла, сгорбившись, такая жалкая. По исхудавшему лицу текли слезы. Плакала и Дуня.
— Мамочка, ну пойдем ко мне, я покажу тебе, где живу, — просила я мать, но она не слушала, упрекала:
— И в кого ты уродилась? Родила тебя на свое великое горе. Глаза б мои не глядели, в какое место пошла. И как тебя земля носит.
Корила меня, а слезы лились по морщинистому лицу.
— Пойдем, посмотри, мама, пойдем, — молила я.
Мать жалобно посмотрела на сестру. Та молчала.
— Ну пойдем, — вздохнула мать. — А ты, Дуняша?
— Я не пойду.
Привела я мать в комнату Александры Владимировны. Там у образов горела лампада. Бабушка в белом чепце сидела в кресле, тихо играя с внучкой. Мать этого никак не ждала. Она помолилась на образа, огляделась:
— О, да тут и старушка, Божий дар, и лампадочка, знать, не совсем Бога забыли.
Мать любовно посмотрела на меня.
Вошла Александра Владимировна и совсем мать мою покорила:
— Акулина Фроловна, ваша Дежка с талантом. Мы ее вымуштруем, и она будет хорошей артисткой.
— Да что с ней поделаешь? Все равно убежит. Видишь, какая она востроглазая. Вот пойду с батюшкой да с наставницами посоветуюсь. Уж очень большой грех — быть актеркой. Но, видно, с Богом-то и везде можно жить. А ты, Дежка, что скажешь? Можно тут жить и душу не загубить?
Я сказала, что прошу оставить меня здесь, а сохранить себя можно везде, это зависит от самого человека.
— Так-то оно так, только если б отец твой был жив, он бы с тебя кожу спустил за этакие выдумки.
Сидела мать у нас долго и совсем успокоилась.
— Ну, вот что, Александра Владимировна, бери ты ее, — сказала она под конец, — да бей ты ее, если слушаться не будет. Вот перед Богом, отдаю тебе Дежку.
И заплакала, и благословила меня.
— Слава Богу, что хоть нашлась, а то ночи не спала, все думала о тебе, непутевая ты моя Дежка.
Слава Богу, гора с плеч. Мать дозволит мне ехать в Царицын, и в день отъезда она и Дунечка провожали меня на вокзале. Мать там сказала, что советовалась с матушкой Милетиной, а та ей ответит: всякому свое на роду написано. Мать меня пожурила:
— Горевала больно матушка Мелитина, что ты к ней не зашла.
Я передала Милетине мой послушный поклон и прощальный привет".
Так в шестнадцать с половиной лет, с благословения матери, при поддержке доброй наставницы, начала Дежка свою артистическую карьеру.
IV
В Царицыне снизошло на Дежку озарение, поняла она, в чем для нее состоит главная радость бытия:
"…я впервые увидела нашу милую Александру Владимировну на сцене. Я и не знала раньше, что она так задушевно и просто пела народные песни. Немудрено, что публика ее встречала любовно. Она и не знала, с какой жадностью, с каким горячим восторгом я слушала ее пение.
Бывало, сидит моя мать за прялкой и поет тихо, а у самой слезы. Пела она для себя, уходила в печаль песни, а я, бывало, выбегу на полянку в вешний день, осмотрюсь кругом на Божий мир, и нахлынет вдруг на душу пресветлая радость, и зальет сердце счастьем. И не знаешь, откуда такое счастье взялось, кого благодарить, какими словами, — душа возликует, и сама зальешься радостной песней. А слушают только цветики-травы, светлый простор, да птицы щебечут, точно наперегонки славя Того Деятеля Радостей, Кто наполнил всю вселенную такой красой.
Слушая Александру Владимировну, я думала, что хорошо радоваться и горевать с песней наедине, но еще лучше стоять вот так, перед толпой, и рассказывать людям про горькую долю-долюшку горемычную, про то, как "гулюшка-голубок, сизы перья воркунок" подслушал тоску девичью, что отдают за постылого. А то завести людей во зеленый сад, где "поют-рыдают соловушки", а то позвать в хороводы, в карагоды веселые. "Вот, если бы я могла стоять на месте Александры Владимировны". Я слушала ее песни, а сама горела".
Вообще мнение о кафешантанных певицах в народе было невысокое, да и то сказать: более чем половина этих барышень главной мечтой своей видела не служение высокому искусству и даже не славу, а отыскать богатого покровителя, чтобы любил, наряжал, в коляске катал и не принуждал выходить на опостылевшую сцену. Многие и приходили-то в театр с такой целью, соскучившись работой швеи или горничной. И в каждом приглашающем "спеть для него в отдельном кабинете" видели того самого богатого покровителя и на все готовы были, лишь бы не упустить своего счастья. В результате чего падение происходило стремительно, затем подобные случаи учащались, и нередко свой творческий путь кафешантанные певицы заканчивали в каком-нибудь провинциальном "веселом доме" или попросту на панели. Так что дурное мнение о кафешантанных певицах в целом было вполне оправданным… Но не раз и не два случалось, что Дежка, бедная, чистая Дежка, до сих пор подсознательно верившая, что ежели кому из "ребят" чрезмерно довериться, то "и глазки потухнут, и голосок пропадет" — Дежка тоже страдала от этого общераспространенного мнения.
Особенно первый раз был страшен. Ей тогда только-только сравнялось семнадцать, но и в зрелом возрасте, уже побывавшая замужем, много любившая, опаленная и страстью, и грехом, она с отвращением, стыдом и мукой вспоминала этот случай.