— Может быть, я вижу Париж в последний раз, — вздохнул он.
Мы прошлись по набережным Сены; домой я вернулась около четырех утра».
Рудольф продолжал бродить в одиночестве, наблюдая, как просыпается город, как открываются кафе, как поливальные машины чистят тротуары. Когда он вернулся в отель, было около семи. У него оставалось время только для сбора вещей, поэтому к завтраку он не вышел.
Нуреев был готов отправиться в Лондон. В конце концов, Лондон не хуже Парижа, и там его ждет успех! Он сел в автобус, который должен был отвезти труппу в аэропорт Бурже. Именно в автобусе произошло нечто необычное. Ответственный за турне, некто Богданов, вдруг начал раздавать билеты на самолет в руки артистам, что было не принято. Рудольф не придал этому значения. Но в аэропорту Богданов без объяснений опять собрал билеты. «С его стороны это был выверенный маневр, — напишет позже Нуреев. — Меня хотели убедить в том, что место до Лондона мне зарезервировано. Но зачем это было делать, если я действительно летел туда? Вся эта странная мизансцена была разыграна, чтобы обмануть меня, чтобы внушить мне иллюзию безопасности. Разумеется, это возымело обратное действие. У меня больше не было сомнений: мне хотят запретить лететь вместе с труппой и принимают меры, чтобы… Об этом „чтобы“ я и думать боялся»{62}.
Когда Рудольф прибыл в Бурже, там уже были его французские друзья, пришедшие проститься с ним. Среди них он увидел Пьера Лакотта и Жан‑Пьера Боннфу, солиста Гранд‑опера, а также Оливье Мерлена, балетного критика из газеты «Монд». Рудольф подошел к ним, но буквально следом к группе приблизился Константин Сергеев. «Он был необычно приветлив с нами, французами», — вспоминает Пьер Лакотт{63}. Затем Сергеев отвел Рудольфа в сторонку и сказал ему:
— Рудик, ты сейчас не полетишь в Лондон. Присоединишься к нам через несколько дней. Мы только что получили телеграмму из Москвы, ты должен завтра танцевать в Кремле. Твой самолет через два часа.
Рудольф побледнел. Он сразу понял: никакого торжества в Кремле, разумеется, не намечалось, Париж — это последняя милость властей перед казнью. Он был совершенно уверен: «Больше никаких поездок за границу, никакой перспективы стать звездой. Скорее всего, меня отправят в Уфу, да и то в лучшем случае. Может быть, мне не дадут больше выйти на сцену. Для меня это было равносильно смертному приговору, если так — мне оставалось только покончить с собой»{64}.
Как громом пораженный, Нуреев подошел объявить новость артистам Кировского. Многие сочувствовали ему, другие советовали «без нервов» вернуться в Москву, обещая, что они всей труппой пойдут ходатайствовать за него в посольство СССР в Лондоне{65}. Все, однако, поняли, что Нуреев стал изгоем, и никто не пошел просить о нем Сергеева. Когда артисты дружной толпой отправились на посадку, Нуреев в слезах бился головой о стену. Как потом рассказывали, в самолете, летевшем в Лондон, стояла мертвая тишина.
В газетах писали, что Нуреев, совершивший «большой прыжок к свободе», вел себя смело и по‑хорошему нагло, но действительность была другой. Вспомнив, что Клара Сен прекрасно знала Андре Мальро, он стал умолять своих французских друзей позвонить ей, чтобы та поскорее приехала в Бурже. И он в буквальном смысле рухнул на руки Пьера Лакотта.
«Нуреев плакал, как ребенок, — рассказывала Жанин Ринге, — и только повторял мне по‑английски:
— Я мертвец, я мертвец!
Лакотту, стоявшему рядом, он показал маленький разрезной нож для бумаги, подаренный французским танцовщиком, и, рыдая, выдохнул:
— Помогите мне, помогите мне, или я убью себя!»{66}.
«Я никогда никого не видел в таком состоянии, — вспоминает Пьер Лакотт. — Я подумал, что все это принимает невероятно театральные размеры»{67}.
Французы пошли к Сергееву, чтобы сказать ему, что Нуреев никогда не отзывался негативно о своей стране, но это не имело никакого результата.
Клара приехала в аэропорт через полчаса после звонка и увидела Рудольфа, сидящего в баре, плотно окруженного с обеих сторон крепкими парнями. Она прекрасно поняла, что сейчас занимает его мысли. Клара подошла и объяснила агентам КГБ, что хотела всего лишь попрощаться со своим другом. Обнимая ее, Рудольф прошептал по‑английски:
— Я хочу остаться здесь. Пожалуйста, помоги мне!
— Ты уверен? — спросила Клара также по‑английски.
— Да, — тихо ответил он.
Клара заметила на верхнем этаже полицейский пункт и бегом бросилась туда. Запыхавшись, она обратилась к дежурному:
— Вот что здесь происходит. Два агента КГБ, там, внизу, хотят силой увезти танцовщика Кировского театра в СССР, в то время как он совсем этого не хочет.
— Это так? Он на самом деле артист балета? Вы уверены, что он не ученый? — стал расспрашивать полицейский.
— Да, да, я его знаю!
— Ну хорошо. Но от нас‑то вы чего хотите?
— Чтобы вы помогли ему остаться здесь.
— Мы не можем пойти за ним. Он должен сам прийти к нам. Постарайтесь изолировать его и объясните ему все это. Мы будем ждать вас поблизости{68}.
Клара спускалась в бар на ватных ногах. Она понимала, что судьба Рудольфа сейчас находится в ее руках. Ей надо действовать безошибочно, а главное — не медлить.
Она подошла к Рудольфу, но агенты оттеснили ее. Подключив все свое обаяние, Клара дала им понять, что ей очень грустно покидать своего друга. Ей удалось шепнуть Рудольфу:
— Видишь двух полицейских вон там? Ты должен подойти к ним и сказать, что хочешь остаться здесь.
— Ты точно знаешь, что это сработает? — прошептал ей Рудольф, целуя в щеку.
— Да, я только что говорила с ними.
Нуреев был в нерешительности лишь одно мгновение. «Я почувствовал, что мне надо немедленно бежать, но буквально за одну секунду мои мышцы словно свинцом налились. „Я не сумею…“ — подумал я. А потом ринулся»{69}.
Вскочив, он устремился к полицейским комиссарам и сбивчиво пробормотал:
— I want to stay here! I want to stay here! [13]
Громилы из КГБ, застигнутые врасплох, бросились за ним. Но было уже слишком поздно. Нуреев, все еще бледный от страха, находился под защитой французской полиции. Русские напрасно протестовали, вопя о «похищении советского гражданина»: мятежник ускользнул от них окончательно{70}.
И тем не менее, даже под защитой полиции, Нуреев был в панике. Ему «так долго вдалбливали в голову подозрительность» {71}, что он был уверен: все это плохо кончится: «Французское правительство примет меня, сделает себе шумную рекламу на моем решении остаться, а потом сдаст меня в руки русских»{72}.