Кончилась песня. Ребята вздохнули: уж очень хороша она была, эта песня. И принялись играть в бильярд на высадку. Я же сел писать письмо Лиде, чтобы переслать его со Славкой. Ведь их повезут через Ленинград.
Утром Славка уехал.
Встретились мы снова лишь через двадцать лет — но это уже другая история…
* * *
Спустя несколько дней поползли слухи о расформировании батальона. Ничего еще не было толком известно, но мы вдруг получили приказ спешно снимать первомайское оформление и ломать сцену. Жалко было рушить плоды собственных трудов, но — приказ есть приказ. Небесно-голубая летняя сцена застонала под ударами топоров. Я чувствовал себя если не Аттилой, то, во всяком случае, рядовым гунном.
15 мая мы узнали, что батальон действительно расформировывается, а вернее — разделен на две самостоятельные части. Мы, работники клуба, остались в 21-м батальоне, уменьшенном почти наполовину. А вот Лолий, забежав в клуб, сказал, что его со взводом связи переводят в отпочковавшийся батальон. Я расстроился: за одну неделю потерять двух лучших друзей!..
Скверный был день. Мы с Мишкой закончили ломать сцену, потом настелили мостки через канаву, чтобы машина могла подъехать к клубу вплотную, потом носились по казармам и отбирали библиотечные книги у бойцов, переведенных в другую часть. И все это время не давала покоя мысль, что теперь вот придется и с Лолием расстаться и не с кем будет душу отвести…
К вечеру мы с Мишкой забежали в батальонный магазин, там было набито битком, с прилавка манили радужными обертками латвийские конфеты. И тут из шумной очереди выбрался Лолий, подошел к нам.
— Возжаждал Синицын полакомиться, — сказал он, улыбаясь, — да разве проберешься к Курицыну?
— Что-то ты веселый сегодня, — проворчал я.
— А чего мне не повеселиться? В батальоне меня оставили.
— Оставили? — вскричал я. — А что ж ты мне утром говорил!..
— Так то — утром. А потом спохватилось начальство, что слона не приметило…
Я стиснул ему руку. Настроение мгновенно улучшилось. Еще бы вот конфетами латвийскими разжиться… Мишка молодец — смекнул, что надо сделать. Он энергично протолкался к прилавку и сказал:
— Политруку Шерстобоеву взвесь кило!
Комсостав проходил без очереди, и Курицын протянул Мишке кулек. Всю дорогу до клуба мы жевали конфеты и хвалили Мишку за находчивость. Вскоре в клуб пришел Шерстобоев и, подозрительно глядя на нас, сказал, что ему только что отказались отпустить в магазине конфеты и он хотел бы знать, кто их получил нахальным образом на его, Шерстобоева, имя. Мы не стали скрывать и отдали ему кулек, опустевший наполовину. Начальник клуба — человек добродушный, с чувством юмора — посмеялся вместе с нами, а на конфеты махнул рукой.
Батальон переехал на новое место, ближе к границе. Мы с Мишкой Беляевым, занятые упаковкой клубного имущества, остались одни в опустевшем лагере. Было холодно спать в нетопленном клубе, хоть мы и наваливали на себя по пять одеял. Но это — ладно. Хуже было то, что мы остались без еды: все кухни батальона дымили уже на новом месте. К счастью, по соседству с кирхой был заброшенный не знаю с какого века погреб, в котором мы обнаружили картошку. Картошка принадлежала к двадцатому веку и, хотя выглядела крайне неважно, поддалась чистке. Мы долго провозились с ней, потом развели костер, и Мишка умело ее сварил. Как раз подоспел Лолий с катушкой за плечами — он снимал последние телефонные линии и по привычке заглянул в клуб перед уходом. Он сел с нами есть картошку. Как в старой пионерской песне, картошка была — объедение. Лолий заявил, что много приходилось ему есть картошки на своем веку, но такой вкусной он еще не едал. Польщенный Мишка сказал:
— Это потому, что я вложил в нее свою душу.
Лолий ушел, и мы с Беляевым остались одни. Я принялся укладывать в большие ящики книги, Мишка занялся прочим клубным имуществом. Мы жили робинзонами несколько дней. Варили или пекли на костре мерзлую картошку. Приспособились ловить в канавах, под корягами, мелкую рыбешку. Делали надрезы на березах и собирали в банки березовый сок — изумительно свежую и как бы слегка присахаренную водичку. Однажды, собирая хворост для костра, я увидел зайца, выскочившего на поляну. Я замер. Заяц внес бы серьезное разнообразие в наше меню. Но как его взять без ружья? Почти не дыша, я начал подкрадываться к нему, но заяц повел длинными ушами, скосил на меня едва ли не иронический взгляд и, не очень спеша, ускакал в лесную чащу.
Пожалуй, с той далекой весны я никогда больше не испытывал такого великолепного чувства близости к природе.
Но вот в наше идиллически безмятежное существование вторглась грубая проза: приехал Жуков на машине, началась погрузка. Мы сделали десятка два рейсов между клубом и железнодорожным полотном. Втроем ворочали тяжеленные ящики и шкафы, грузили клубное имущество на платформу. Измотались отчаянно. Но вот погрузка окончена, паровоз взревел, и мы покатили на новое место. Прощай, тихая кирха, прощай, нечаянная ваша робинзонада!
Нам навстречу мчались бронзовоствольные сосны, мягко освещенные предвечерним солнцем, поляны, озерца, в которых застыл опрокинутый зеленый мир. Весь этот прекрасный полуостров, казалось, состоял из сосен, гранитных скал и тишины.
Но чувствовалась некая настороженность в этой тишине. Я уже говорил, что хорошо помню ту весну и помню беспокоящее ощущение хрупкости, ненадежности покоя. Дремота природы казалась обманчивой. Ощущение это шло, конечно, от близости границы. Оттуда, из-за Петровской просеки, с наблюдательных вышек, с безымянных шхерных островков, смотрели на нас недружелюбные глаза. Ходили слухи о финских лазутчиках, засылаемых на полуостров. Со страниц газет опаляло дыхание бушевавшей в Европе войны. Германские бомбы сыпались на английские города. Корчились под гусеницами гитлеровских танков Югославия и Греция. Шли последние бои на Крите…
«Превратим полуостров Ханко в неприступный советский Гибралтар!» — призывал лозунг. Мы были молоды и неискушены в политике, верили в незыблемость советско-германского пакта — и все же нет-нет да и задавались вопросом: против кого же строили мы оборону на Ханко? Против финнов, проигравших недавнюю зимнюю войну? Помню, как поразил меня ответ на этот вопрос, заданный на политзанятии политруку роты. «Против Германии», — сказал он. Думаю, политрук знал немногим больше нашего — и все же твердо повторил, когда посыпались недоуменные вопросы о пакте: «Пакт, конечно, надо выполнять. И все-таки оборону мы здесь строим против Германии».
В батальоне начали сокращать штаты мелких служб: каждая пара рабочих рук нужна была на строящейся трассе. В клубе на штате сидели Беляев и новый киномеханик Володя Кузнецов, назначенный вместо непутевого Жорки Иванова. Жуков и я были внештатными работниками, и кого-то из нас, а скорее всего обоих, должны были откомандировать в роты. Откомандированным оказался один я. Приведя в порядок библиотеку на новом месте, я тепло попрощался с Мишей, и он напоследок завел для меня «Любимый город». Вошел Жуков, на нем были летние матерчатые сапоги цвета хаки, какие имел не каждый командир, на боку болталась планшетка, и он отдал распоряжение насчет мытья полов. Мы не обратили на это никакого внимания и дослушали песню до конца. До «веселого взгляда».