Тогда, наверное, Салтыков слушал ее поистине с изумлением — не потому, что буквально все здесь было для него ново, но потому, что Константин доныне гордился битвой за бороды, которую вел вместе с отцом.
С какой страстью описывал он все перипетии этой тяжбы, не ощущая, к каким неприглядным доводам прибегал ради сохранения «русской бороды»: если бы, мол, дело шло о бородах, подстриженных на западный манер и не являющихся «частью русской одежды», они бы только приветствовали волю Николая, который специальным циркуляром осудил подражание западной моде.
— Освобождение от западной моды было бы если не полным, то весьма значительным освобождением от влияния западного зла, — горячился Константин Сергеевич, а Отесенька (как звали в семье Сергея Тимофеевича) расстраивался, что у первенца отнята «всякая общественная деятельность, даже хоть своим наружным видом».
Они до сих пор негодовали, вспоминая приказ явиться в полицию и дать расписку «в сбритии бород». Конечно, это было возмутительным произволом, но Салтыков мог отнестись ко всей этой шумной истории только с неприязнью: ведь в ту самую весну 1849 года, когда она разыгралась, были арестованы петрашевцы, общественная деятельность которых, при всем ее наивном и зачаточном характере, все-таки не была деятельностью «своим наружным видом».
Салтыков смотрел на опущенные плечи старика Аксакова, на чахоточный румянец, проступавший на щеках Константина, на болезненное лицо Веры Сергеевны и думал, что все они — умирающие, обреченные, отнюдь не просто в смысле их личной участи. (Любопытно, что при вести о смерти А. С. Хомякова у И. С. Аксакова вырвалось: «Теперь для нас настает пора доживанья, воспоминаний, истории; самая жизнь кончилась».)
Унесут ли они с собой этот дух шумного, но бесплодного протеста, деятельности «наружным своим видом», претензий на знание единственно верной истины? Или он переселится в другие тела, в другие кружки и течения и еще долгие годы будет сбивать людей с толку?
Появление Салтыкова в Рязани многих огорчило.
Известный деятель Главного комитета по крестьянскому делу Я. И. Ростовцев сказал новому рязанскому губернатору М. К. Клингенбергу:
— Ну, очень рад, мой милый, очень рад за тебя… одно жаль, вице-губернатора к тебе назначили какого! Пишет всё эти губернские очерки — человек беспокойный!
Один чиновник, не брезговавший доброхотными даяниями, даже лишился чувств, когда узнал, что вице-губернатором назначен автор «Губернских очерков».
Другие поникли головами после первой же встречи с Салтыковым. Он прибыл без предварительного о том оповещения, так что швейцар даже пытался задержать его и расспросить, по какому он делу явился. Узнав, что это вице-губернатор, старик испугался, ожидая по меньшей мере разноса, но его высокоблагородие хмуро проследовал в свой кабинет, где предупредил собравшихся чиновников, что взяточников он у себя не потерпит и чтобы его не пытались провести канцелярским крючкотворством: «Я гусь старый, стреляный!»
Действительно, новый вице-губернатор повел дело круто. Вместо коротких наездов для подписывания бумаг он заявлялся в губернское правление с утра и часов до четырех основательнейшим образом знакомился с подаваемыми ему бумагами, проверял верность изложения фактов и зачастую заново пересоставлял неясно и даже безграмотно изложенные записки, резолюции и доклады.
Объясняя брату Дмитрию свое долгое молчание после переезда в Рязань, он пишет 20 июля 1858 года:
«… Я живу здесь не как свободный человек, а в полном смысле слова как каторжник, работая ежедневно, не исключая и праздничных дней, не менее 12 часов».
Своим характером он часто ставил подчиненных в тупик. Выведенный из себя непонятной бумагой, он не скупился на бранные слова и гневно кидал ее через стол, а назавтра канцелярия с изумлением слушала рассказ экзекутора губернского правления.
По заведенной традиции экзекутор прибыл утром с рапортом на квартиру к Салтыкову, несмотря на жестокий буран. Когда продрогший и облепленный снегом старик вошел в кабинет, Михаил Евграфович так и кинулся ему навстречу, думая, что случилось что-то необычайное, и был страшно поражен, узнав, что тот явился лишь затем, чтобы произнести трафаретную фразу: «В губернском правлении все обстоит благополучно…»
— Батюшка, — расстроенно сказал он, — да разве я сам не знаю, что там ни мятежа, ни глада, ни мора быть не может?! Что вас угораздило в такую-то погоду! Ведь вы весь дрожите! Чаю и рому!
Последние слова он прокричал прислуге. Экзекутор онемел: он был не столь осчастливлен, сколь напуган таким необычным приемом у второго лица в губернии. Несмотря на все отнекиванья старика, Салтыков отправил его назад в крытом возке со строгим наказом по таким пустякам не являться.
Долго пережевывали такие случаи в губернских гостиных, пока вице-губернатор какой-нибудь новой своей выходкой не заставлял забыть предыдущую.
Излюбленным начальственным правилом было ни в коем случае не сознаваться в промахе и скорее упорствовать в ошибке, чем признать себя неправым. Салтыков же при всем своем взрывчатом характере ничуть не разделял этой ревнивой заботы об «авторитете».
Рассердившись на медленность делопроизводства, он распорядился, чтобы чиновники работали по вечерам. Инспектор местного воспитательного заведения выступил в «Московских ведомостях» против пренебрежения к трудной жизни большинства бедных чиновников. Салтыков не только отменил свое залихватское предписание, но еще и поблагодарил автора статьи.
Однако главные толки и нарекания вызывало поведение вице-губернатора, когда возникали какие-то конфликты в деревне. Почти неизменно Салтыков становился на сторону крестьян. Он терпеливо пояснял сослуживцам, что наэлектризованные смутными и противоречивыми слухами об освобождении крестьяне легко могут быть приведение в волнение и только злонамеренные люди относятся к этому без снисхождения. Его нисколько не удивляло и не возмущало, например, что уже летом 1858 года крестьяне не выказывали никакой охоты унавоживать землю «на том основании, что неизвестно, где чья земля будет».
А как-то, разгорячившись, вице-губернатор даже произнес фразу, которую в местном обществе передавали с таким испугом, как будто весть о конце мира:
— Я не дам в обиду мужика! Будет с него, господа… очень, слишком даже будет!
И добро бы это были слова, но Салтыков хладнокровно возбуждал уголовные дела против помещиков, истязавших своих крепостных.
В свое время в «Русском вестнике» Егорьевская мануфактура братьев Хлудовых удостоилась восторженного панегирика. Корреспондент писал о «мирном убежище прядильного искусства», которое «заслуживает полного сочувствия, поддерживая многочисленные бедные семейства не простым подаянием, но платою за труд, всегда облагораживающий, всегда благодетельный».