Большое жюри [118] начало расследование. Я был уверен, что вся их затея провалится, — ведь Берри, насколько мне было известно, ездила в Нью-Йорк и обратно в сопровождении своей матери. Однако несколько дней спустя мне позвонил Гизлер.
— Чарли, вам предъявлено обвинение по всем пунктам, — сказал он. — Обвинительный акт мы получим позднее. Я вам сообщу, когда будет назначен предварительный разбор дела.
То, что произошло в последующие недели, напоминало страшные рассказы Кафки. Мне пришлось бороться за свою свободу, напрягая все силы. Признание меня виновным по всем пунктам грозило мне двадцатью годами тюрьмы.
После предварительного слушания дела репортеры и фотографы развили бешеную деятельность. Они ворвались в кабинет федерального судебного исполнителя и, несмотря на мои протесты, сфотографировали меня в тот момент, когда у меня снимали отпечатки пальцев.
— Они имеют на это право? — спросил я.
— Нет, — ответил мне судебный исполнитель. — Но разве этих ребят удержишь.
И это говорил правительственный чиновник.
Наконец, врачи разрешили взять кровь на анализ у ребенка Берри. Ее адвокат договорился с моим о клинике, — и у Берри, ее ребенка и у меня была взята кровь. Несколько времени спустя мне позвонил мой адвокат и радостно сообщил:
— Чарли, вы оправданы. Анализ показывает, что вы не могли быть отцом ребенка!
— Вот оно, возмездие! — сказал я с чувством.
Эта новость произвела сенсацию в печати. В одной газете было сказано: «Чарльз Чаплин оправдан». В другой: «Анализы крови с полной очевидностью доказывают, что Чаплин не является отцом ребенка».
Хотя результаты анализов крови поставили федеральные власти в затруднительное положение, дело не было прекращено.
Приближался день суда, и мне приходилось проводить долгие, тоскливые вечера у Гизлера, подробно уточняя каждую деталь моих встреч с Джоан Берри. В это время я получил из Сан-Франциско очень важное письмо от одного католического священника, писавшего, что, по его сведениям, Берри является орудием фашистской организации и что он готов приехать в Лос-Анжелос, чтобы дать показания. Но Гизлер сказал, что это не имеет отношения к предъявляемым мне обвинениям.
У нас было множество доказательств, дискредитирующих Берри и ее прошлое. Несколько недель мы готовились к защите по этой линии, но как-то вечером Гизлер, к моему удивлению, вдруг заявил, что попытки скомпрометировать Берри — устарелый прием и, хотя в деле Эррола Флинна он оказался удачным, мы обойдемся и без этого.
— Мы легко выиграем ваше дело, не пуская в ход эту грязь, — сказал он.
Может быть, для Гизлера это была и «грязь», но для меня все доказательства ее неблаговидного прошлого имели очень большое значение.
У меня были письма Берри, в которых она просила прощения за все причиненные мне неприятности и благодарила меня за доброту и щедрость. Я хотел представить эти письма суду, чтобы опровергнуть клеветнические выпады печати. Я даже был рад, что скандал достиг такого накала, при котором газеты будут вынуждены напечатать правду, и тогда я буду оправдан в глазах американцев, — так по крайней мере мне казалось.
Тут я должен сказать несколько слов о Дж. Эдгаре Гувере и его организации. Мое дело разбиралось в федеральном суде, и федеральное бюро расследований приложило к нему руку, стараясь добыть хоть какие-нибудь улики, которые могли бы пригодиться обвинению. Много лет тому назад я как-то познакомился с Гувером. Если вам удавалось освоиться с жестоким выражением его лица и со сломанным носом, Гувер мог показаться даже приятным. В тот раз он с восторгом рассказывал мне, что ему удалось привлечь к себе на работу способных людей, включая студентов юридического факультета.
И вот теперь, спустя несколько дней после предъявления мне обвинения, я увидел Гувера в ресторане Чезена — он сидел неподалеку от нас с Уной со своими сотрудниками из ФБР. За его столиком сидел и Типпи Грей, которого я еще с 1918 года по временам встречал в Голливуде. Грей довольно часто появлялся на голливудских приемах — этакий не внушающий доверия тип, но всегда веселый и с неизменной пустой улыбочкой, которая почему-то раздражала меня. Я считал его просто повесой, каким-нибудь статистом в кино. Но тут я никак не мог понять, каким образом он очутился за столиком Гувера. Когда мы с Уной встали, собираясь уйти, я обернулся как раз, когда Типпи Грей посмотрел в нашу сторону, и наши взгляды встретились. Он уклончиво улыбнулся. И тут мне сразу стало понятно неоценимое удобство такой улыбочки.
Наконец наступил день суда. Гизлер назначил мне встречу перед зданием федерального суда точно без десяти минут десять, чтобы мы могли вместе войти в зал, который помещался на втором этаже. Наш приход не произвел особого впечатления — представители печати игнорировали меня. Они рассчитывали получить вдоволь материала из самого процесса. Усадив меня в кресло, Гизлер стал расхаживать по залу, разговаривая со знакомыми. Казалось, что в этом развлечении участвуют все, кроме меня.
Я взглянул на федерального прокурора. Он читал какие-то бумаги, делал записи, с кем-то разговаривал и самоуверенно посмеивался. Типпи Грей тоже был здесь — он то и дело украдкой поглядывал в мою сторону и улыбался своей ни к чему не обязывающей улыбочкой.
Гизлер оставил на столе бумагу и карандаш, чтобы во время суда делать заметки, а я, чтобы не сидеть без дела и не глазеть, начал рисовать. Гизлер немедленно примчался.
— Перестаньте сейчас же, — зашептал он, выхватывая у меня бумагу и разрывая ее в клочки. — Если бы репортерам удалось завладеть хотя бы одним клочком, они немедля подвергли бы его психоанализу и на этом основании вывели бы какие угодно заключения.
А я успел лишь нарисовать речку, через которую был перекинут живописный мостик, — я еще в детстве любил это рисовать.
Напряжение в зале возросло, все уже сидели на местах. Секретарь суда трижды стукнул молотком, и все встали. В обвинении против меня было выдвинуто четыре пункта: два в нарушении закона Манна и два в нарушении прав гражданина по такому устарелому закону, что о нем никто не слыхивал со времен войны между Севером и Югом. Гизлер попытался отвести весь обвинительный акт целиком, но это была пустая формальность — с таким же успехом он мог бы выставить из цирка зрителей, купивших билеты и ждущих представления.
Два дня ушло на отбор двенадцати присяжных. Был представлен список из двадцати четырех человек, причем каждая из сторон имела право отвести из предложенного состава шестерых. Кандидатов подвергли дотошному допросу под неослабным наблюдением обеих сторон. При этой процедуре судья и представители сторон допрашивают присяжного, сможет ли он судить это дело беспристрастно, задавая ему, примерно, такие вопросы: читал ли он газеты, не оказали ли они на него влияние, не появилось ли у него какого-либо предубеждения после их прочтения, не знает ли он кого-либо, так или иначе связанного с данным процессом? Вся эта процедура казалась мне достаточно циничной, поскольку девяносто процентов газетных статей в течение года и двух месяцев непрерывно поносили меня. Допрос будущего присяжного длился около получаса, и в течение этого времени представители обвинения и защиты посылали своих осведомителей, которые бежали бегом добывать о нем сведения. Как только называли имя кандидата в присяжные заседатели, Гизлер срочно делал какие-то заметки и передавал их одному из своих осведомителей, и он немедленно исчезал. Минут десять спустя осведомитель возвращался и подсовывал Гизлеру записку с такой информацией: «Джо Докс, приказчик галантерейного магазина — жена, двое детей, в кино никогда не ходит». «Пока попридержим его», — шептал в ответ Гизлер. И так продолжался отбор с отводами или согласием сторон, причем прокурор точно так же шептался со своими осведомителями. Время от времени Типпи Грей посматривал со своей неизменной улыбочкой в мою сторону.