Как известно, в кризисные минуты Чаадаев заводил разговор с близкими ему людьми и родственниками о возможности скоропостижной смерти и даже о самоубийстве, а в последнее время носил в кармане рецепт на мышьяк. По свидетельству Бодянского, он «всегда желал умереть не лежа и не обезображенным мучениями от болезни». Как бы дополняя это свидетельство, Свербеев упоминает о предчувствии Петром Яковлевичем внезапной кончины. «Мало того жить хорошо, надо и умереть пристойно», — говаривал он мне и еще недели за две или три повторил то же, прибавив: «Я чувствую, что скоро умру. Смертью моей удивлю я вас всех. Вы о ней узнаете, когда я уже буду на столе». Такое странное и страшное предвещание меня напугало (я же давно замечал в нем какое-то нравственное н умственное раздражение и знал ему причину), так напугало, что я решился спросить его: «Ужели вы, Петр Яковлевич, способны лишить себя?..» Он не дал мне договорить, на лице его выразилось негодование, и он отвечал: «Нисколько, а вы увидите сами, как это со мной будет».
Известные факты последних недель жизни Чаадаева не позволяют судить о том, как «это» произошло. В последней декаде марта 1856 года хоронили скончавшегося на руках наемной прислуги Вигеля, пожелавшего незадолго до смерти нанести визит Петру Яковлевичу, который, прослышав такое желание, сам изъявил готовность первым посетить Филиппа Филипповича. Но ни тот, ни другой не ехали. «Наконец, — вспоминал впоследствии М. А. Дмитриев, — Вигель занемог и вскоре умер. Чаадаев действительно сделал ему визит первый; но поклонился уже его тлену. Нынче обоих их нет на свете; смерть примирила соперников».
Через несколько дней после похорон Вигеля Лонгинов видел Петра Яковлевича, беседовавшего с С. А. Соболевским, в полном здравии в Английском клубе, а затем А. И. Дельвиг встретил его 30 марта на уже упоминавшемся рауте у Закревского. Увидев Дельвига, Чаадаев стал отдавать ему деньги, когда-то занятые у него, а тот, как он пишет в мемуарах, сказал: «Да зачем же здесь? Видите, мне и положить некуда: надо расстегиваться». — «Нет, нет, возьмите, а то, может быть, больше не увидимся». В мрачном настроении он говорил, что дни его сосчитаны, что он чувствует приближение смерти».
В начале апреля с Петром Яковлевичем виделся у С. П. Шипова Бодянский, отметивший в дневнике, что Чаадаев дурно себя чувствовал и ушел из гостей против обыкновения рано, в одиннадцать часов вечера. В страстной понедельник, оказавшийся последним приемным днем «басманного философа», в его ветхий флигель заехал Лонгинов. Хозяин, показавшийся последнему не совсем здоровым, но бодрым, встретил его словами: «Вот он, друг настоящий, и сегодня приехал, когда верно никто не будет». Действительно, на этот раз никто больше не приехал, и разговор почему-то зашел о Пушкине, во время которого Лонгинов попросил у Чаадаева разрешение списать дарственную надпись поэта на экземпляре «Бориса Годунова». В среду они снова виделись мельком в полумраке закрывавшегося до конца недели Английского клуба, где Петр Яковлевич пожаловался своему молодому другу и почитателю на сильную слабость и отсутствие аппетита.
А на следующий день началось стремительное увядание, казавшееся Жихареву «одним из самых поразительных явлений этой жизни, столько обильной поучениями всякого рода… Со всяким днем ему прибавлялось по десяти лет, а накануне, и в день смерти, он, в половину тела согнувшийся, был похож на девяностолетнего старца».
Врач запрещает Петру Яковлевичу выезжать, но тоска и привычное желание прогуляться на свежем воздухе заставляют его превозмочь себя и покинуть свою «Фиваиду». Он по обыкновению едет обедать к Шевалье, где к нему подходят Соболевский и Лонгинов.
Оба они старались скрыть тягостное впечатление, произведенное на них «живым мертвецом», едва проглотившим ложку супу, и завели разговор о последних светских новостях. Чаадаев же рассказывал им о своей простуде, мучительных желудочных коликах, а после их ухода еще долго полулежал в кресле, закинув голову, пока кто-то из знакомых не окликнул его.
Вернувшись в новобасманный флигель вечером, Петр Яковлевич велел слуге пригласить священника Николая Александровича Сергиевского. Он любил беседовать с этим протоиереем, обладавшим, несмотря на молодость, обширными познаниями в богословии, философии, психологии, логике. Впоследствии Сергиевский станет профессором Московской духовной академии и Московского университета, протопресвитером Успенского собора. Сейчас же он уже почти два года исполняет обязанности приходского священника в церкви Петра и Павла, и за это время Чаадаев весьма коротко сблизился с ним.
Но не для философской беседы нужен ему теперь отец Николай. «Чаадаев встретил его словами о своей болезни, — пишет Свербеев. — Священник сказал, что до сего дня ожидал увидеть П. Я-ча в церкви и тревожился, не болен ли он; ныне же решился и сам навестить его и дома предложить ему всеисцеляющее врачество, необходимое для всех. Все мы, сказал он, истинно больны и лишь мнимо здоровы. Чаадаев сказал, что боится холеры и, главное, боится умереть от нее без покаяния; но что теперь он не готов исповедаться и причаститься… На другой день, в великую субботу, после обеда, священник поспешил к больному. Чаадаев был гораздо слабее, но спокойнее, и ожидал святыню: исповедался… удаляющемуся священнику сказал, что теперь он чувствует себя совсем здоровым…»
После ухода священника Петр Яковлевич приказал закладывать пролетку, а тем временем стал пить чай и заговорил с Шульцем о своих хлопотах за него перед Закревским. Почувствовав за чаепитием внезапную слабость, он едва перешел из одной комнаты в другую, где его усадили на диван, а ноги положили на стул. Пульс уже почти совсем не бился, и приехавший доктор объявил хозяину дома, что жизнь его квартиранта подходит к концу.
Когда врач уехал, Шульц, явившийся единственным свидетелем его последних минут, вошел к умирающему жильцу, продолжавшему несколько несвязно говорить о его деле. Затем Петр Яковлевич заметил, что ему становится легче и что он должен одеться и выйти, так как прислуге необходимо сделать уборку к празднику. Сказав, пишет Жихарев, Чаадаев «повел губами (движение всегда ему бывшее обыкновенным), перевел взгляд с одной стороны на другую — и остановился. Присутствующий (Шульц. — Б. Т.) умолк, уважая молчание больного. Через несколько времени он взглянул на него и увидел остановившийся взгляд мертвеца. Прикоснулся к руке: рука была холодная». Спустя два часа навестить больного и поздравить его с наступающим праздником приехал Хомяков, но застал старого приятеля на кресле с запрокинутой головой.