А когда Ляля, наладив свою радиостанцию, принялась выстукивать очередное донесение, партизаны окружили ее и внимательно наблюдали за работой.
— В Москву? — полушепотом спросил один из них.
— В Москву.
— Про нас?
— Да.
— Ось и мы дочекалысь, що Москва про нас будэ знаты.
А Москва ответила на донесение приветствием Цуманскому отряду, поздравлением с приближающейся двадцать пятой годовщиной Октября и пожеланием успехов в борьбе с захватчиками.
Годовщину революции отряд отпраздновал взрывом двух фашистских эшелонов в ночь на седьмое ноября. Один был взорван возле станции Рудочка, другой — западнее Цумани. Сразу же после праздника еще два поезда пущены были под откос.
И работа пошла — та самая работа подрывников, которая пришлась по душе цуманским партизанам, когда они участвовали в операциях сидельниковских групп. И новый командир тоже пришелся им по душе. Ровесник Филюка, он был пониже его ростом и худощав, что еще более подчеркивало постоянную подобранность, подтянутость, характерную для военного. Суровая и деловитая немногословность — будто бы у него времени нет на долгие разговоры — тоже производила впечатление. Был он ершист и вспыльчив, порой даже грубоват, но умел крепко держать себя в руках и обычно только кончиком языка торопливо облизывал губы после каждого слова, да щека слегка вздрагивала у него в нервном тике. Правый глаз при этом казался немного меньше левого. Словно прищуривался этот черный с влажным блеском глаз, нацелившийся прямо на собеседника. Деловые качества командира — смелость, строгость, настойчивость, уменье разбираться в людях; всеми этими качествами обладал Алексеев, и все это было подмечено и оценено новыми его подчиненными. Словом — они сработались. И Филюк, вернувшись с Червоного озера, увидел это, понял и не захотел нарушать установившегося уже порядка: сейчас не время делить власть, да и не существенно это. Договорились так: Алексеев остается командиром, Филюк — его заместителем.
Фашистов растревожила деятельность цуманских партизан. Из Луцка прислали большой карательный отряд. Партизаны не могли удержать своих позиций у Лопотиня и отошли в Степанский район Ровенской области в урочище «Грабский курень». Значительных потерь в этом бою они не понесли, но радиостанция была пробита фашистской пулей, и связь с Большой землей прекратилась. Сколько ни возилась Ляля, сколько ни помогали ей товарищи, разбиравшиеся немного в радиотехнике, ничего не получалось: нужен был настоящий, высококвалифицированный специалист.
— Лучше бы меня саму ранили, — жаловалась радистка, — легче бы было лечить.
И не только она — каждый принимал близко к сердцу это несчастье, каждый хотел что-то сделать или, по крайней мере, посоветовать. Но приемлемым оказалось самое неожиданное, самое, на первый взгляд, отчаянное предложение, с которым пришел к командиру партизан Иона.
— Надо у немцев взять ученого инженера, — сказал он. — В Сарнах на радиоузле есть — я знаю.
— Смеешься! Так он и поехал.
— Силой возьмем. Поручите это дело мне. У меня там найдутся верные люди.
Сначала предложение Ионы признали невыполнимым, недопустимо рискованным, бесшабашным, а потом все-таки решили принять: ведь другого-то выхода не было. Радиостанция в партизанской жизни — такая вещь, ради которой стоит рискнуть.
План похищения продумали во всех подробностях. Сарненские подпольщики сообщили, кто там считается лучшим специалистом. За каждым шагом этого человека установлена была слежка.
В тот год, как я уже упоминал, раньше времени началась какая-то ненастоящая зима: то снег — то слякоть, то снег — то слякоть. И вот в один ненастный вечер гитлеровский офицер вышел из кинотеатра в каком-то особенно приподнятом состоянии. Не знаю, что он видел — будущее великой Германии, каким обещал его Гитлер, или полуголых бабенок, на которых так падки западные режиссеры, — но он размечтался. Свернул за угол. И не успел даже вскрикнуть, и сам не понял, как очутился вдруг в санях, с заткнутым ртом и крепко скрученными руками. Кто-то тихим голосом на ломаном немецком языке, прикасаясь холодным дулом пистолета к его виску, сказал ему, что он в руках партизан, что с ним ничего плохого не сделают, но он должен вести себя прилично. «Анштэндиг, анштэндиг», — настойчиво повторял этот голос. И хотя гитлеровец, вероятно, не понял даже, при чем тут приличие, холод пистолетного дула убедил его.
Около ста километров пришлось везти пленника по рыхлому мокрому снегу ненаезженных лесных дорог. Останавливались тоже в лесу. И продолжалось это больше суток. В конце концов приехали в лагерь, и здесь Алексеев, свободно говоривший по-немецки, объяснил фашисту, что от него требуется. Тот сперва заупрямился: как это он, верный слуга фюрера, будет ремонтировать радиостанцию для лесных бандитов! Наотрез отказался. Но Алексеев весьма выразительно потряс перед его носом хорошим парашютным стропом: вот, дескать, веревка — и показал на сук стоявшей рядом осины.
— А если отремонтируете как следует, — добавил он, — жизнь и доставка в Сарны вам гарантированы. Убивать вас нам нет никакого расчёта: может быть, вы нам еще пригодитесь. Мы вам даже заплатим.
Гитлеровец пофыркал еще немного и взялся за работу. Три дня заняло у него это дело. Сначала руки дрожали, потом обтерпелся. Да и то сказать: кормили его хорошо, не хуже, наверно, чем в Сарнах. Был и шнапс, вернее разведенный спирт, был и шпиг — прекрасное украинское сало.
Ляля почти не отходила от немца, внимательно следя, как его хитрые и тонкие пальцы развинчивают, перебирают и свинчивают детали ее рации. Заговаривала с ним и досадовала сама на себя, что так трудно вспоминаются слова полузабытого немецкого языка. А тут еще некоторые партизаны упрекали: «Маэш висшу освiту, а не вмiэш з нiмцем балакать!»[5]. Упреки были справедливы: Ляля (по-настоящему — Нина Кокурина) закончила Горьковский пединститут и уже преподавала в средней школе. В пединституте она учила как раз немецкий язык, получала «пятерки» и «четверки», но не интересовалась этим предметом (лишь бы сдать!), не тренировалась, почти не читала по-немецки. Вот и приходится каждое слово отыскивать в памяти — и не каждое находится.
Немец, хотя и с трудом понимал Лялю, разговаривал с ней охотнее, чем с другими. Во-первых, он видел ее чаще, во-вторых, она все-таки женщина, а мужчин в партизанском лагере он, должно быть, немного побаивался. На первых порах он глядел на девушку свысока, а потом, узнав, что она имеет высшее образование, работала в школе и вдруг добровольно решила лететь во вражеский тыл на верную смерть, начал глядеть с удивлением. Война — не женское дело. И он неожиданно вспомнил известную формулу кайзера Вильгельма: «Кирхе, кюхе унд киндер» — церковь, кухня и дети — вот все, что прилично и позволительно для женщины. Ляля смеялась над этой формулой, а немец становился еще серьезнее.