…«По сообщению органов КГБ-МВД СССР данных, свидетельствующих о принадлежности Катаняна И. А. к иностранным разведывательным органам, не имеется», — написано в одной справке.
…«Хоромский и Океанский, с которыми Катанян якобы был связан шпионской деятельностью, по учету соответствующих органов резидентами иностранных разведок не значатся», — написано в другой.
Вот так. И никто не в ответе.
Когда сын Гриша попросил дать ему справку о дате смерти отца, то в ответ через его голову («секретно!») пошла депеша в Грозный, где жил тогда Гриша:
«Председателю Грозненского облисполкома.
Прошу дать указание соответствующему отделу ЗАГСА о выдаче гр-ну Каплунову свидетельства о смерти его отца Катаняна Ивана Абгаровича.
Сообщить, что Катанян Иван Абгарович, 1908 г. рождения был осужден Военной коллегией Верховного суда СССР и, отбывая наказание, умер 21.2.1939 года.
Зам. председателя Военной коллегии Верховного суда СССР, полковник юстиции
В. Борисоглебский. 26.2.1957».
Сам господин полковник юстиции постеснялся сказать сыну правду об убийстве его отца, а, сочинив дату и причину, поручил наврать другим. Во всем этом пухлом деле, хранящемся в архиве КГБ, нет ни одного слова правды, за исключением трех:
«Приговор приведен в исполнение»…
Именно с Козловским связана одна из легенд, почему поклонников артистов называют «сырами»: однажды певец, ничего не подозревая, возвращался после спектакля домой и за ним на почтительном расстоянии шла толпа поклонников. Иван Семенович завернул в магазин «Гастроном», что был в начале улицы Горького, купил сыру и пошел себе дальше в Брюсовский. Поклонники узнали у продавщицы сорт сыра, купленный их кумиром, и каждый взял себе по сто грамм — чтобы хватило всем. С тех пор их зовут «сырами». Я тоже был сыром — Семеновой, Лепешинской, Лемешева.
В конце тридцатых, когда мне было лет 13–14, Я ночами перекликался в очередях за билетами во МХАТ и в Большой театр. На что удавалось достать билет, то и смотрел: «Смерть Пазухина» с Тархановым и Шевченко, «Горячее сердце» с Москвиным, «Три сестры» с молоденькой Гошевой. Что-то понимал, что-то нет.
Хорошо помню Блюменталь-Тамарину, видел ее в Малом театре — она играла мать в пьесе Гусева «Слава». Только одну ее и помню, она была маленькая, сморщенная, очень натуральная. Монолог она читала безо всяких затей — стоя у рампы и обращаясь в зал. Аплодировали ей бурно. В каких-то мемуарах я прочел, как она сумасшедши обожала своего мужа Блюменталя, а потом до конца своих дней боготворила сына. Ее сын был артистом, я его однажды видел, он имел свою гастрольную труппу, играли они то в провинции, то в московских клубах. Я купил билет в клуб Кухмистерова (теперь там Театр им. Гоголя) и пошел на спектакль «Кин, или Гений и беспутство», Кин был его коронной ролью. Полупустой зал — длинный, неуютный, темный. Спектакль шел в полумраке, дабы скрыть убожество постановки. Помню придворных дам, одетых в бедные черные платья, которые старались не выходить на свет. Все было неинтересно, кроме Блюменталь-Тамарина. Я чувствовал игру талантливую и страстную, подчеркнуто театральную, столь непохожую на реальность Малого или МХАТа. Хорошо помню, как долго умирал Кин, лежа у рампы, он читал большой монолог. В черном, с белыми жабо и манжетами. Как же иначе? Успех был средний. В зале было холодно, на улице темно — шла финская война. А в 41-м, в первые же дни Отечественной, Блюменталь-Тамарин подался к немцам. Не попал в плен, а именно бежал к ним, как тогда говорили. И присовокупляли: «Слава Богу, что мать не дожила до этого дня. Она бы умерла в ту же минуту». Как знать? А может, и обрадовалась бы. Всяко бывало.
Шуршат старые программки… Рядом с нами, в саду Баумана, был летний театр, огромный сарай в стиле барокко. В середине тридцатых там гастролировал театр Завадского, который тогда работал в Ростове-на-Дону. Я видел «Стакан воды» с Марецкой в роли королевы. Мне Марецкая очень нравилась по фильмам и из-за нее-то я и пошел. Открылся занавес и королева, сидя на троне, сюсюкала с настоящей живой болонкой и кормила ее из рук, а сама она была в огненно-рыжем парике, очень курчавом. Специально из-за Марецкой я пошел на «Школу неплательщиков» там были прекрасные соломенные стулья, сделанные по рисунку Тышлера в виде человеческих фигур, руки в бок. Вера Петровна играла кокотку, и я помню, как она капризно спрашивала, нараспев: «А что же делать мне, мне, которая всю себя посвятила мужчинам?» Мне это показалось очень неприличным, и я не отрывал от нее глаз. Ее поклонника, богатого буржуа, играл Осип Абдулов. Ему была прописана трудотерапия, и он ходил, опираясь на лопату, как на тросточку. Лопата была никелированная, ее украшал шелковый бант, точно гитару. Ясно было, что он не копал ею ни секунды. Каждое действие предваряла танцевальная пара, которая перед закрытым занавесом исполняла танго. Сначала все шло чинно, перед вторым же действием это было уже как-то нервно, партнеры вроде бы ссорились, платье разорвалось… Перед финалом это была уже катастрофа, дама была с подбитым глазом, оборванка, кавалер хромал и хрипел. Даже мне, школьнику было ясно, что эта была самая настоящая деградация буржуазного общества.
Я послал Вере Петровне невнятное фото, вырезанное из газеты, с просьбой автографа. Она прислала хороший снимок из «Школы неплательщиков», который я очень берегу. Кстати, в 89 классах я увлекался автографами артистов, которые мне нравились. Я писал им письма и посылал фото с конвертом, на котором был обратный адрес. И все отвечали! Они лежали у меня на письменном столе под стеклом, к сожалению опрокинулась чернильница, (тогда писали еще чернилами!), все потекло под стекло и фотографии перепачкались. Однако мне жаль их выкинуть — там дорогие для меня артисты, и среди них — Бабанова. Ведь я помню премьеру «Тани» в театре Революции, помню незабываемый высокий голосок Бабановой в затихшем зале, как пела она под гитару: «Вот мое сердце открыто — если хочешь, разбей его», как стояла она, каменея, у двери прихожей, невольно подслушав любовный разговор мужа с другой женщиной… Это было в 1939 году! Сегодня же спектакль оброс легендами и ушел в историю.
Когда я вхожу в зал Большого театра, красивее которого для меня не существует, какие только воспоминания не охватывают меня, какие только кумиры не выходят на сцену моего детства! В те далекие годы даже потертый красный бархат и полуоблезлая позолота верхних ярусов, откуда почти ничего не было видно, повергали меня в трепет.
В 1939 году Леонид Лавровский перенес из Кировского театра на сцену Большого свой балет «Кавказский пленник». Я тогда, сам того не понимая, был уже балетоманом и достал билет на премьеру. Запомнился Асаф Мессерер, который виртуозно танцевал вариацию конькобежца, во фраке и цилиндре. Но подлинной звездой (тогда так не говорили) стала Ольга Лепешинская, которая танцевала Полину — светскую красавицу, из-за коварства которой герой и бежал на Кавказ. Запомнились ее поклоны — она появлялась па-де-бурре перед занавесом, раскрывала огромный страусовый веер, приседала в глубоком реверансе и вдруг взлетала, скрываясь за занавесом. Это вызывало новый взрыв аплодисментов. У Ольги Васильевны были огромные, красивые и запоминающиеся глаза. По жанру она — в стиле сталинской эпохи. Однако роль Полины запомнилась мне в романтическом ореоле и осталась в моем детстве безо всяких последующих наслоений.