Ход этих мыслей показался мне настолько нелепым, нереальным и фантастическим, что я даже вздрогнул, сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело.
Не говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент?
Александр Александрович ничего не скажет. Опешит в первое мгновение, но тотчас возьмет себя в руки и спокойным голосом произнесет:
– Ну, хорошо.
Не рад ли он будет в глубине души? Ибо возложил на себя большую ответственность – тащить на гору не спортсмена, не альпиниста. Может быть, он втайне надеялся, что во время тренировок и учебных занятий я и сам пойму, что сажусь не в свои сани? Но сказать, он ничего мне не скажет, кроме спокойного, не одобряющего и не осуждающего: «Ну, хорошо».
Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверное, еще несколько словечек, но тоже сдержанных и тактичных. Так я вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в своих ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги.
– У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделало. Оставалось только войти.
– Может, просто сдрейфил писатель?
– Может быть, и сдрейфил».
Что испытывает человек на вершине? О… сколько людей, столько и высказываний по этому поводу. Мне хотелось знать, о чем, стоя на вершине, думал Солоухин. Она далась ему трудно. Но тем дороже стала. Вот что он шептал про себя, когда склон кончился, пошел вниз и показалась зубчатая линия горизонта, а перед ней целая страна гребней, вершин, ледников:
«Двадцать первое августа одна тысяча семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигнувший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене».
Кроме семьи Солоухиных и моей семьи никто из Москвы на годовщину в Алепино не приехал. Накануне, за неделю до этого, в ЦДЛ был вечер памяти Владимира Алексеевича, секретари Союза писателей говорили хорошие слова, многие собирались быть в Алепине 4 апреля. Но никто не приехал. Конечно, добраться сюда непросто, более двухсот километров от Москвы и от поезда далеко, но мог Союз писателей и автобус заказать. Владимир поближе, оттуда и народу побольше.
Недругов у Владимира Солоухина водилось предостаточно. По пятницам, а 4 апреля была как раз пятница, по телевидению, как всегда, выступал ненавистный всем русским писателям Евгений Евтушенко, со своей тошнотворной программой «Поэт в России больше, чем поэт». Роза Лаврентьевна попросила его помянуть в этот день Солоухина. И что бы вы думали? Евтушенко (Гангнус) рассказывал в этот день о Давиде Самойлове.
Помню, когда отпевали Владимира Алексеевича в храме Христа Спасителя, явился к концу службы Андрей Вознесенский. Оттолкнув меня, встал поближе к гробу и по окончании панихиды начал выступать. Телевизионщики бросились его снимать. Я вышел из храма, не мог на него смотреть. Ведь только что Солоухин опубликовал свою статью «Лонжюмо – сердце России», где писал: «А там в Лонжюмо, где (по Вознесенскому) билось сердце России, там, значит (подразумевается), уже не хари, а „благороднейшие, просветленные, одухотворенные, утонченные лица“.
«Так вот, дорогие соотечественники, – писал Солоухин. – Оказывается, сердце России – не Москва первопрестольная и златоглавая, с ее Кремлем, не Троице-Сергиева Лавра, с ее святостью… а – ЛОН-ЖЮ-МО, где собрались десятка полтора недоучек (а все они были именно недоучками, это легко проверить, хорошо, если каждый из них закончил хотя бы гимназию), чтобы разработать заговор с целью захвата власти в России и ее дальнейшего уничтожения». Среди названных ни одного русского.
И получив вот так по морде, Вознесенский тут как тут. По телевидению показали его, а не кого-нибудь из русских писателей. Они все тут были. Это зловонное сердце продолжает колотиться сегодня в нашем правительстве, оно вновь планомерно, открыто, с помощью «пятой колонны», состоящей из тех же людей, губит Россию. На этот счет хороший анекдот рассказал Геннадий Андреевич Зюганов: приехала в Казахстан делегация Государственной Думы России, и кто-то из них спрашивает у Назарбаева, казахского президента: «В Казахстане 80 процентов населения русские, почему же в правительстве у вас нет ни одного русского?» А Назарбаев отвечает: «А почему в вашем правительстве их нет?»
Отпевали Владимира Алексеевича в нижней церкви храма Христа Спасителя. Его отпевание стало первой службой в недостроенном еще храме. Время от времени панихиду заглушали строительные шумы. Это его храм. Он первым стал говорить о его восстановлении, первым собрал комитет по его воссозданию и собрал первый миллион тогда еще не деревянных рублей. Я помню посвященный храму вечер в кинотеатре «Россия», мы тогда подходили к сцене и клали деньги в картонную коробку. Этот миллион вскоре лопнул: когда чуть ли не в одночасье обрушился рубль и подешевел более чем в тысячу раз, благодаря гайдаровской «реформе». Но Солоухин не сдался и продолжал дело. Правда, теперь, говоря по телевидению о храме Христа Спасителя, упоминают только Юрия Лужкова. Солоухина замалчивают. Владельцам телевидения, Гусинским и Березовским он поперек горла. В храме же Христа Спасителя висят доски, на которых золотом написаны имена людей, способствовавших восстановлению его. Церетели, например, там есть, или какая-то Арбатская, а имени Солоухина нет. И тоже не случайно.
Поэтому нам надо больше писать и говорить о Солоухине, даже если это общеизвестные вещи. Владимир Солоухин всегда появлялся у истоков общественных явлений, которые становились значимыми до всеобщности.
Сейчас нам трудно понять, что означали те же «Черные доски» в шестидесятые годы. А он сказал свое слово, и возник широкий интерес к древнерусскому искусству, а заодно и к православию. То же и в литературе. «Владимирские проселки» стали дорогой в деревенскую прозу. До него в советской литературе не существовало ничего подобного. Мне не стыдно признаться, что я подражал ему в своих первых книгах. Я не говорю уже о его монархических взглядах, нашедших свое продолжение в народе. Он, а не русскоязычные диссиденты, начал рушить интернационалистические идеалы. Те подхватили и стали заниматься тем же в интересах своего узкого круга.
В 1976 году, четверть века уже тому назад, позвонил мне Солоухин и говорит:
– Приходи, дело есть.
И дает мне толстую-претолстую папку с рукописью «Последней ступени».