крепость.
Примерно часом позже появился кондуктор. Он выслушал арестантов и заявил, что им нужно вынуть еще четыре кокоры, не сломав их, и разобрать большую часть барки до перерыва на обед. И тут же арестанты замахали топорами и взялись раскручивать болты. Остальные подкладывали толстые шесты и, налегая на них в двадцать рук, выламывали кокоры. Куда бы я ни приткнулся им помогать во время работы, везде я был не у места, везде мешал, везде меня чуть не с бранью отгоняли прочь [137].
Наконец один из них обернулся и сказал:
– Что суешься, куда не спрашивают?
– Попался в мешок, – добавил другой.
Федор отошел и стал в одиночестве на конец барки.
– Вон каких надавали работников, – буркнул кто-то из каторжан. – Ничего-то он не может сделать.
Остальные нашли это крайне забавным.
Барка теперь кипела активностью. Работы было много, но ровно за полчаса до барабана она была закончена, и все отправились обратно в крепость, усталые, но довольные. Казалось, они готовы были работать так тяжело, как только придется, за эти жалкие полчаса относительной свободы.
На обратном пути Федор впал в задумчивость. Самая работа показалась мне вовсе не так тяжелою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она – принужденная [138]. Сама работа едва стоила того, чтобы ею заниматься – большая часть полученного дерева годилась разве что для растопки, а в городе продать ее можно было только за гроши. Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать его самым ужасным наказанием, так что самый страшный убийца содрогнулся бы от этого наказания и пугался его заранее, то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы. Но если б заставить человека переливать воду из одного ушата в другой, а из другого в первый, толочь песок, перетаскивать кучу земли с одного места на другое и обратно, – я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки [139].
Тем вечером Федор вернулся в крепость усталый и измученный. В сумерках он ходил вдоль забора, думая о том, сколько дней ждет его впереди, и каждый будет точно таким же, как предыдущий. Тогда к нему подбежала большая дворняга, черная с белыми пятнами. Никто не обращал на пса внимания. Федор наклонился погладить его. Собака стояла смирно, виляя пушистым хвостом. Уж и не знаю, что со мной сталось, но я бросился целовать ее, я обнял ее голову; она вскочила мне передними лапами на плеча и начала лизать мне лицо. Каждый раз, когда потом, в это первое тяжелое и угрюмое время, я возвращался с работы, то прежде всего, не входя еще никуда, я спешил за казармы, со скачущим передо мной и визжащим от радости Шариком. И помню, мне даже приятно было думать, как будто хвалясь перед собой своей же мукой, что вот на всем свете только и осталось теперь для меня одно существо, меня любящее, ко мне привязанное, мой друг, мой единственный друг [140].
Оказалось, что мыться в остроге было негде. В городе были две публичные бани, одна для богатых, другая для бедных. В последнюю-то их и отвели одним морозным солнечным утром. Все были рады покинуть острог и увидеть город. Конвойные не хотели рисковать, и каторжан сопровождал целый взвод солдат с заряженными ружьями. Рядом с Федором шагал Петров, невысокий, плотного телосложения сорокалетний мужчина с вечной щепотью табака за нижней губой. Он был из «особого отделения», отведенного для худших преступников. По неизвестным Федору причинам Петров чуть ли не каждый день принимался выискивать его, чтобы обменяться парой слов. Мне кажется, он вообще считал меня каким-то ребенком, чуть не младенцем, не понимающим самых простых вещей на свете [141].
В предбаннике было немногим теплее, чем на улице. В одном углу продавали сбитень и калачи. Петров помог Федору раздеться, что в кандалах было далеко не так легко, как можно представить. Сначала необходимо было снять подкандальники, кожаные полоски, которые носились, чтобы железо не натирало кожу. Затем – вытащить из-под кандалов нижнее белье. Это было своего рода искусство – пропустить его сначала между ногой и кандальным кольцом; потом, высвободив ногу, продеть это белье назад сквозь то же кольцо, а затем повторить все то же самое с другой ногой. Ему уже приходилось делать это однажды, когда они остановились в Тобольске – научил его разбойник, уже пять лет как прикованный к стене.
Федор дал Петрову несколько копеек на мыло, и он послушно вернулся с небольшим кусочком, едва ли большим, чем ломтик сыра. Каждому был положен один ушат горячей воды. Петров за руку провел его в баню, и Федор споткнулся в болтающихся кандалах.
– Вы их кверху потяните, на икры, – приговаривал он, поддерживая Федора, точно дядька, – а вот тут осторожнее, тут порог.
Мне хотелось уверить Петрова, что я и один умею пройти; но он этому бы не поверил. Петров был отнюдь не слуга, прежде всего не слуга; разобидь я его, он бы знал, как со мной поступить. Денег за услуги я ему вовсе не обещал, да он и сам не просил. Что ж побуждало его так ходить за мной? [142]
Они открыли дверь в саму баню. Представьте себе квадратную комнату шагов в двенадцать длиной и шириной, в которую набилось человек восемьдесят. Пар застилал глаза, тесно до такой степени, что негде поставить ногу. Федор хотел развернуться, но Петров подбодрил его. Они протиснулись между скользкими телами к лавкам в конце, через головы людей, сидящих на корточках на полу. Все места на лавках были заняты. Петров вступил с арестантом в торг за место на лавке, предложив ему предусмотрительно захваченную копейку – и арестант тотчас же нырнул под лавку, где тоже копошился народ, где было темно, грязно и где липкая сырость наросла везде чуть не на полпальца. На всем полу не было местечка в ладонь, где бы не сидели скрючившись арестанты, плескаясь из своих шаек. Другие стояли между них торчком и, держа в руках свои шайки, мылись стоя; грязная вода стекала с них прямо на бритые головы сидевших внизу. На полке и на всех уступах, ведущих к нему, сидели, съежившись и скрючившись, мывшиеся. Простолюдины мало моются горячей