Искажению образа писателей способствует изобилие фантазеров, которые приобщают нас к своим выдумкам. Одно время моя сестра встречалась со многими людьми, и ее представляли под фамилией мужа. Так вот ее поражали разговоры на мой счет, которые ей доводилось слышать. «Я очень хорошо ее знаю… Мы большие друзья… Я как раз ужинала с ней на прошлой неделе»: речь шла о людях, которых я никогда в жизни не видела. Комментарии так и сыпались. Сестра с улыбкой слушала одну даму, которая поверяла ей: «Это грубая женщина! У нее армейский язык». В какой-то год в Нью-Йорке Фернан и Стефа упрекнули меня: «Почему вы скрыли от нас, что вышли замуж за Сартра?» Я отрицала, они засмеялись: «Да ладно! Наш друг Соваж был свидетелем на вашем бракосочетании, он сам нам это рассказал». Чтобы разубедить их, мне пришлось показать свой паспорт. Где-то в 1949 году Франс Рош напечатала в хронике «Франс диманш», будто бы мы с Сартром приобрели поместье под названием «Ла Берль» и вырезали на дереве сердца. Сартр послал опровержение, которое она не стала публиковать, сказав одному приятелю: «Ведь я узнала об этом от 3., который пил вместе с ними чай у них в саду». Еще помню ту молодую женщину, которая робко заговорила со мной в «Дё Маго»: «Простите, что беспокою вас, но я большой друг Бертрана Г.». Я вопросительно смотрела на нее, и она, казалось, была удивлена: «Бертран Г., с которым вы каждую неделю ужинаете». Я огорчилась за нее и поспешно сказала: «Вы наверняка путаете меня с моей сестрой, она художница, и ее зовут Элен де Бовуар, наверное, это ее друг…» — «Нет, — возразила женщина, — речь шла не о вашей сестре. Я понимаю! Извините меня…» Неожиданно узнав правду, она ушла в полной растерянности, так что я почувствовала себя чуть ли не виноватой. Разумеется, фантазер вызывает интерес лишь в том случае, если сообщает какие-то важные факты, например о тайном браке, или пикантные подробности. Ему внимают с удовольствием: публика любит сплетни. Существуют маньяки, для которых факт считается доказанным, только если его подглядели в замочную скважину. Я нахожу оправдание подобной странности: официальные рассказы и портреты источают ложь, и люди воображают, что у правды есть свои секреты, свои посвященные, свои обходные пути. Наши противники пользуются их легковерием.
Для меня придумали два образа. Я безумная, полубезумная, эксцентричная. (Газеты Рио с удивлением отмечали: «Мы ожидали чего-то эксцентричного и были разочарованы, увидев женщину, одетую как все».) И нравы у меня, конечно, самые распущенные; одна коммунистка уверяла, что в 1945 году в Руане, в дни моей молодости, видели, как я голая танцевала на бочках; мне присущи все возможные пороки, моя жизнь сплошной карнавал, ну и так далее.
В туфлях без каблуков, с зачесанными волосами, я — вожатая отряда скаутов, дама-патронесса, учительница (в уничижительном смысле, какой правые придают этому слову). Свою жизнь я провожу за книгами и письменным столом, словом, чистый рассудок. Я слышала, как одна журналистка сказала: «Она не живет. Если бы меня пригласили на понедельники мадам Т., я побежала бы со всех ног». Журнал «Элль», предлагая своим читательницам несколько типов женщин, поместил под моей фотографией такую надпись: «Исключительно интеллектуальная жизнь».
Ничто не мешает соединить два портрета. Можно быть рассудочной бесстыдницей и порочной дамой-патронессой; главное — представить меня ненормальной. Если мои критики хотят сказать, что я на них не похожа, они делают мне комплимент. Дело в том, что я писатель: женщина-писатель — это не домашняя женщина, которая пишет, а человек, вся жизнь которого определяется процессом письма. Такая жизнь не хуже любой другой. У нее свои резоны, свой порядок, свои цели, и надо ничего не понимать в этом, чтобы считать ее экстравагантной. Была ли моя жизнь действительно аскетической, чисто умственной? Боже мой! У меня нет ощущения, что мои современники веселятся на этой земле намного больше, чем я, что их опыт богаче моего. Во всяком случае, оглядываясь на свое прошлое, я никому не завидую.
В юности я научилась не обращать внимания на общепринятое мнение. А потом меня защищали Сартр и крепкие дружеские связи. Тем не менее мне трудно было выносить определенное шушуканье, определенные взгляды, например насмешки Мориака и сопровождавших его молодых людей в «Дё Маго». В течение нескольких лет я терпеть не могла показываться на публике: я перестала ходить в кафе, избегала бывать на генеральных репетициях и вообще на так называемых парижских вечерах. Подобная сдержанность вполне соответствовала отсутствию у меня вкуса к саморекламе: я никогда не выступала на телевидении, не говорила о себе по радио, почти никогда не давала интервью. Я рассказывала, по каким причинам приняла Гонкуровскую премию, но даже и тогда отказалась выставлять себя напоказ. Я хотела быть обязанной своими успехами не внешнему вмешательству, а только моей работе. И я знала, что чем больше пресса будет писать обо мне, тем вернее исказит мою суть: свои мемуары я в значительной степени написала для того, чтобы восстановить истину, и многие читатели признавались, что действительно раньше они имели обо мне самые неверные представления. У меня сохранились враги, отсутствие таковых меня бы встревожило. Однако со временем мои книги утратили привкус скандала; увы! возраст придал мне некоторую респектабельность, а главное, я завоевала публику, которая верит мне, когда я с ней говорю. Теперь я более или менее избавлена от тягостных сторон известности.
Поначалу я приобщилась лишь к приятным ее сторонам, и впоследствии они намного превосходили все неудобства. Она дала мне то, к чему я стремилась: чтобы люди полюбили мои книги, а через них и меня; чтобы они прислушивались ко мне и чтобы я была им полезна, показывая мир таким, каким его вижу. Сразу после выхода «Гостьи» я познала эти радости. Я не сумела избежать сетей иллюзий, и меня не обошло стороной тщеславие: оно появляется, стоит лишь улыбнуться своему отражению, вздрогнуть при звуке своего имени. Но я, по крайней мере, никогда не увлекалась собственной значимостью.
И всегда умела достойно мириться с неудачами. Они не преграждали мне путь, для меня это был всего лишь упущенный выигрыш. Мои успехи до самых последних лет приносили мне ничем не омраченную радость; похвалам профессиональных критиков я предпочитала одобрение читателей: полученные письма, услышанные случайно фразы, следы определенного влияния, воздействия. После выхода «Воспоминаний благовоспитанной девицы» и особенно «Зрелости» мое отношение к публике стало двойственным, потому что Алжирская война довела до предела ужас, который внушал мне мой класс. Однако, если не понравишься ему, не следует уповать на народ: в дешевой серии тебя напечатают лишь в том случае, если обычное издание разошлось хорошо. Так что волей-неволей приходится обращаться к буржуазной публике. Впрочем, есть в этой среде такие, кто вырывается из пут своего класса или, по крайней мере, пытается это сделать: интеллектуалы, молодежь; с молодыми мы вполне понимаем друг друга. Однако если меня хорошо принимает буржуазия в целом, то я испытываю смущение. Слишком много читательниц оценили в «Воспоминаниях благовоспитанной девицы» описание прекрасно знакомой им среды, не заинтересовавшись тем, каких усилий мне стоило вырваться из нее. Что касается «Зрелости», то я нередко скрипела зубами, выслушивая поздравления: «Это тонизирует, это динамично, это оптимистично», причем в такое время, когда мое отвращение было столь велико, что я скорее готова была умереть, чем жить.