— Это погубит все, чего нам удалось достичь с тех пор, как мы покинули Штаты.
— Но, Гарри, это же Европа, а не Штаты, и речь идет о людях с мировым именем, — сказал я.
Я был осторожен и не сообщил ни Гарри, ни кому-нибудь другому о своем намерении не возвращаться в Америку — у меня там оставалось имущество, которым я еще не успел распорядиться. Гарри так волновался, что я сам чуть не поверил, будто знакомство с Арагоном, Пикассо и Сартром было равносильно участию в заговоре против западной демократии. Но тем не менее эти тревоги не помешали ему задержаться, чтобы получить у них автографы.
Я не ждал многого от этого вечера. Только Арагон умел говорить по-английски, а разговор через переводчика всегда подобен стрельбе на далекую дистанцию — слишком долго приходится ждать, пока узнаешь, попал ли ты в цель.
Арагон — красивый человек с правильными чертами лица. Лукаво-насмешливое выражение лица Пикассо делает его скорее похожим на циркового акробата или клоуна, чем на художника. У Сартра круглое лицо, которое при ближайшем рассмотрении выглядит грубоватым, но обладает своей особой тонкой красотой и одухотворенностью. Сартр был очень сдержан и почти не говорил. После обеда Пикассо повез нас в свою студию на левом берегу Сены, в которой он продолжает работать и сейчас. На двери квартиры, помещавшейся под его студией, мы увидели объявление: «Студия Пикассо не тут! Поднимитесь, пожалуйста, этажом выше».
Мы вошли в жалкую ободранную мансарду, где, пожалуй, даже Чаттертону [129] не захотелось бы умирать. На гвозде, вбитом прямо в балку, висела электрическая лампочка без абажура, позволившая нам разглядеть старую, шаткую железную кровать и поломанную печку. К стене были прислонены старые запыленные холсты. Пикассо поднял один из них — это оказался превосходный Сезанн. Он стал показывать остальные — мы увидели, должно быть, не меньше пятидесяти шедевров. Меня так и подмывало предложить круглую сумму за все оптом и избавить хозяина от ненужного хлама. Это горьковское «дно» было поистине «золотым».
После премьеры в Париже и Риме мы вернулись в Лондон и провели там несколько недель. Мне еще нужно было решить, где мы поселимся. Кто-то из друзей посоветовал — в Швейцарии. Конечно, я предпочел бы Лондон, но мы боялись, что климат будет вреден для детей, да и валютные ограничения, откровенно говоря, сыграли тут определенную роль.
С грустью упаковали мы вещи и отправились в Швейцарию с четырьмя детьми. Временно мы поселились в Лозанне, в отеле «Бо-Риваж», на самом берегу озера. Стояла грустная осень, но горы были прекрасны.
Мы потратили четыре месяца на поиски подходящего дома. Уна, ожидавшая пятого ребенка, решительно заявила, что не хочет из больницы возвращаться в отель. Таким образом, надо было торопиться, и в конце концов мы обосновались в Мануар-де-Бан, в селении Корсье, чуть выше Веве. К нашему удивлению, мы обнаружили, что при доме есть участок в тридцать семь акров земли, фруктовый сад, в котором растут крупные черные вишни, чудесные зеленые сливы, яблоки и груши, и огород с клубникой, изумительной спаржей и кукурузой. Когда подходит время уборки урожая, мы все — где бы мы ни были — съезжаемся, дабы совершить туда паломничество. Перед террасой расстилается большая, акров на пять, зеленая лужайка, окаймленная прекрасными высокими деревьями, а вдали виднеются горы и озеро.
Мне удалось подобрать очень дельных помощников: мисс Речел Форд занялась нашим хозяйством, а потом стала и моим администратором; швейцарка мадам Бюрнье, мой секретарь-переводчик, много раз перепечатывала эту книгу.
Нас немного напугало великолепие нашего поместья — мы не были уверены, хватит ли у нас доходов, чтобы его содержать, но когда хозяин сказал нам, во что это может обойтись, мы успокоились, — эта сумма была в пределах нашего бюджета. Так мы стали жителями Корсье, население которого насчитывает тысячу триста пятьдесят человек.
Нам понадобилось около года, чтобы привыкнуть к новой жизни. Первое время дети ходили в сельскую школу в Корсье. Сначала им было очень трудно — все предметы преподавались на французском языке, и мы, конечно, волновались, не зная, как это подействует на них психологически. Но они очень быстро начали свободно болтать по-французски. Трогательно было видеть, как они легко приспособились к швейцарскому образу жизни. Даже Кей-Кей и Пинни, нянюшки младших детей, тоже принялись кое-как одолевать французский язык.
Мы начали порывать узы, еще связывавшие нас с Соединенными Штатами. Это заняло у нас довольно много времени. Я поехал к американскому консулу и вручил ему свою обратную визу, заявив, что меняю местожительство.
— Вы не собираетесь вернуться в Соединенные Штаты, Чарли?
— Нет, — ответил я, почти извиняющимся тоном. — Я уже слишком стар, чтобы терпеть всю эту чепуху.
Он не стал спорить и лишь заметил:
— Ну что ж, если захотите, вы всегда сможете вернуться, получив обычную визу.
Я улыбнулся и покачал головой:
— Я решил навсегда поселиться в Швейцарии.
Мы пожали друг другу руки и расстались.
Уна решила отказаться от американского подданства. В одну из наших поездок в Лондон она уведомила об этом американское посольство. Ей сказали, что требуемые при этом формальности займут не меньше трех четвертей часа.
— Какая чепуха! — сказал я Уне. — Смешно, что это должно занять так много времени. Я сам пойду с тобой.
Едва мы переступили порог посольства, как на меня вдруг нахлынули все прошлые обиды и оскорбления, и я уже готов был взорваться. Громким голосом я спросил, где помещается отдел иммиграции. Уна даже смутилась. Одна из дверей сразу открылась и показавшийся в ней человек сказал:
— Здравствуйте, Чарли! Пройдите, пожалуйста, с вашей супругой ко мне в кабинет.
Должно быть, он почувствовал мое настроение и поэтому начал беседу пояснением:
— Каждый американец, отказывающийся от американского подданства, должен ясно отдавать себе отчет в том, что он делает, и при этом быть в здравом уме. Вот почему мы и прибегаем к процедуре допроса, целью которой является лишь защита наших граждан.
Сознаюсь, это меня несколько отрезвило.
Этому человеку было лет под шестьдесят.
— А ведь я видел вас в Денвере, в старом театре «Эмприсс» в 1911 году, — сказал он, поглядев на меня укоризненно.
Тут я, конечно, сразу растаял, и мы с ним поговорили о добром старом времени.
Но когда было покончено со всей этой мукой, последняя бумага была подписана и мы весело простились, мне стало немного досадно, что я почти ничего не почувствовал в эту минуту.