После выхода двух романов и повести, написанных Сириным за полтора года, постоянный критик «Последних новостей» Г. Адамович возобновил наступление на него с новых позиций: допуская, что Сирин пишет блестяще, он усматривал нечто неладное в том, с какой скоростью он это делает. Адамович и его окружение были убеждены, что в условиях современного кризиса — всегда остросовременного для подобных знатоков и ценителей кризисов — силы чувствительной души должны быть подорваны отчаянием. Отсюда следовало, что столь плодовитый писатель, как Сирин, — это бездушная пишущая машина. У Адамовича были свои подпевалы.
Для Сирина эти выпады не были неожиданностью. «Современные записки» еще не приступили к публикации «Подвига», а Набоков уже сказал Струве, что его новый роман будет выходить «под тихий свист Содомовича и других Жоржиков» (Георгий Адамович и Георгий Иванов)20. Он послал Струве и Фондаминскому язвительную эпиграмму на Иванова и радовался тому, что ее быстро подхватил русский Париж:
«Такого нет мошенника второго
во всей семье журнальных шулеров».
— «Кого ты так?» — «Иванова, Петрова,
Не все ль равно…» — «Постой, а кто ж Петров?»21
1 июля Набоков вновь предпринял наступление на Адамовича и его окружение, написав, не без помощи Пушкина, еще более беспощадного эпиграмматиста и литературного забияки, чем он, поэтическую мистификацию «Из Калмбрудовой поэмы „Ночное путешествие“ (Vivian Calmbrood's „The Night Journey“)». Представленное как перевод фрагмента английской поэмы вымышленного Вивиана Калмбруда (упоминание молодого Вордсворта помогает датировать ее примерно началом XIX века), «Ночное путешествие» рассказывает о том, как на пути в Лондон Калмбруд, сидя в темноте дилижанса, слушает рассказ незнакомого попутчика и собрата по перу о том, как его муза из лирической превратилась в сатирическую22.
К иному критику в немилость
Я попадаю оттого,
что мне смешна его унылость,
чувствительное кумовство,
суждений томность, слог жеманный,
обиды отзвук постоянный,
а главное — стихи его.
Бедняга! Он скрипит костями,
бренча на лире жестяной,
он клонится к могильной яме
адамовою головой[117].
Калмбруд выслушивает поэта и, когда рассветные лучи проникли в дилижанс, узнает его имя:
Тут я не выдержал: «Скажите,
как ваше имя?» Смотрит он
и отвечает: «Я — Ченстон».
Своей последней строчкой Сирин приглашает в союзники Пушкина (который выдал гениального «Скупого рыцаря» за перевод из некоего вымышленного им Ченстона) и выступает как против самого Адамовича — утверждавшего, что пушкинское гармоническое искусство более не актуально в усложнившемся мире, — так и против дружка Адамовича Георгия Иванова[118]. Сирин вступает в союз и с Владиславом Ходасевичем, величайшим поэтом и, по мнению многих, крупнейшим критиком русского зарубежья, который, так же как и он, был предан пушкинскому времени, пушкинскому искусству, пушкинской жизни. В своих стихах Ходасевич смог сохранить необыкновенную пушкинскую прозрачность и изящество формы, но в то же время в ужасе бежал от того светлого и яркого мира, который Пушкин славил. Хотя и не чуждый настроениям Адамовича, Ходасевич утверждал, что для создания хороших стихов требуется нечто большее, чем переполняющие сердце чувства, — мастерство, в котором Пушкин не знал себе равных в русской поэзии.
С середины 1920-х годов Ходасевич и Адамович вели между собой окопную войну, отстаивая одну свою позицию за другой в жестокой борьбе. Что касается Сирина и Ходасевича, которые тогда еще не были лично знакомы, то их сближало уважение к литературному мастерству. В своих рецензиях Сирин хвалил поэзию Ходасевича, а Ходасевич — сиринскую прозу, причем обоих возмущало, что Адамович (при поддержке Иванова) способен был разгромить работу другого только потому, что она хорошо сделана. Набоков своим «„Я — Ченстон“. Мы обнялись» давал понять, что он будет бороться вместе с Ходасевичем под знаменем Пушкина.
В «Ночном путешествии» был и еще один, не столь серьезный, игровой план. Сирин прочел его в Клубе поэтов, предварительно упомянув несколько придуманных им эпизодов из жизни Калмбруда. Потом он признался в мистификации, в которую все поверили, как поверил в подлинность «перевода» из «Калмбрудовой» драмы его отец десять лет назад23.
17—26 сентября Набоков написал рассказ «Занятой человек»24. Герой рассказа граф Ит, одинокий тридцатидвухлетний эмигрант, внезапно явственно вспоминает свой отроческий сон о том, что ему суждено умереть в тридцать три года. Сон не выходит у него из головы, его охватывает паника, он воображает самые невероятные смертельные опасности, целый год он живет в преддверии ада. Лишь в день тридцатичетырехлетия ужас оставляет его.
Рассказ можно прочесть как притчу в духе черного юмора об абсурдности попыток выстроить свою жизнь или — как это делает герой — отгородиться от нее из страха смерти, однако благодаря набоковскому стилю повествование приобретает дополнительные смыслы. Мысль все бьется и бьется в стены своей тюремной камеры, наталкиваясь на одну набоковскую тему за другой: судьба, одиночество, смерть, сознание, время. Как-то ночью граф Ит «засмотрелся на твердь и вдруг почувствовал, что больше не может выдержать бремя и напор своего человеческого сознания, этой зловещей, бессмысленной роскоши». Он без устали ищет знаки приближающейся смерти, но понимает, что «чем больше уделять внимания совпадениям, тем чаще они происходят». Отпраздновав свое тридцатичетырехлетие, рано утром он наконец вздохнул с облегчением и задремал. Когда он проснулся, воспоминание о сне угасает и остается лишь ощущение, «будто он чего-то недодумал». Потом, словно герой окончательно забыл страх смерти, целый год терзавший его, жизнь возвращается в свою колею.
В финале этого непростого произведения обращают на себя внимание две детали. Множество явно пророческих знаков, число которых увеличивается к концу рассказа, указывает на то, что герою даровано продление жизни. В новом соседе по квартире, Иване Ивановиче Энгеле, можно было бы увидеть посланника Бога или судьбы, своего рода ангела-хранителя. На следующий день после дня рождения, миновав опасный рубеж, граф замечает в прихожей на столике распечатанную телеграмму, накануне полученную Энгелем: «Soglassen prodlenie». Однако теперь, когда страх оставил графа, и этот, и другие знаки ускользают от него. Может быть, по мысли Набокова, и то, что происходит вокруг нас, — это знаки судьбы; может быть, сверхъестественное ближе, чем мы думаем, но, запертые внутри земной жизни, мы не в состоянии разглядеть ключи от тайны бытия. Та же тема вновь прозвучит в более позднем рассказе Набокова «Сестры Вейн», в финале которого герой, тоже задремавший на рассвете после бессонной ночи, видит «желтые сны», оставляющие у него ощущение, «будто он чего-то не понял, не додумал»[119].