В конце второго дня нашего пешего марша, когда нас остановили на ночлег, к нам подогнали группу из 20–30 человек, вид которых был невообразимо страшен. На них болтались какие-то растерзанные лохмотья, на черных лицах виднелись огромные безумные глаза, они стоять могли по трое в ряд, только держась друг за друга, иные с подкошенными коленями еле-еле стояли, поддерживаемые товарищами. С трудом мы узнали в этих полутрупахтех из группы евреев, которую вчера оставили в Лепеле убирать нечистоты на территории эвакуированного лагеря. Большую часть из них немцы забили палками или пристрелили там, на месте или по дороге. Этих, оказавшихся покрепче остальных, заставили догнать нашу колонну.
Еще несколько дней они шли в нашей колонне, впереди нее, отдельной группой; и на ночевках им не позволяли смешиваться с нами. Мы не видели, чтобы их кормили. Чем они оставались еще живы? Как они еще могли идти?
Перед Молодечно, на четвертый или пятый день марша, мы услышали справа от дороги, за какими-то земляными валами, стрельбу отдельными выстрелами и короткими очередями. Кто-то сказал, что бывал здесь раньше, до войны – «Там стрельбище». Значит, там немцев обучают боевым стрельбам. На дороге застряло несколько легковых машин, возле них – много немецких офицеров, сухопарых, вытянутых, словно, проглотивших аршин. Были, видать, и в довольно крупных, старших, чинах.
Нашу колонну остановили. Сопровождавшие нас конвойные немцы вели какие-то переговоры с этой группой офицеров. Переговоры скоро кончились. Мы увидели, как всю группу евреев отвели в сторону от дороги и повели к тем валам, за которыми слышалась стрельба. Судьба их наконец определилась – им суждено было сослужить последнюю службу перед гибелью – изобразить живые мишени для немецких пуль.
Была ли наша собственная судьба лучше той, которая на наших глазах постигла евреев? Если была, то лишь немного.
Нам было плохо. Нас гнали голодом, пешком. Пищи, которую нам давали – кусок плохого хлеба, грамм триста утром, и черпак какого-то неопределенного варева – по вечерам, конечно, было совершенно недостаточно. Люди оставались живы только за счет своих резервов. Мы ночевали большей частью под открытым небом, вповалку на земле. Днем было жарко, ночью прохладнее, но еще не было холодно. К счастью, дожди нас не мучили. Конвои менялись. Они были, как и вечерняя баланда, разные – какой день лучше, какой хуже. Безусловно, нам было плохо. Очень плохо. Но когда мы думали и говорили о «наших» евреях, мы видели – вот кому действительно плохо. Наша судьба не шла ни в какое сравнение с их судьбой.
Находились мудрецы, кто постарше. Они говорили, понуро опустив голову и волоча ноги по пыльной дороге: «Когда тебе плохо – оглянись кругом и посмотри. Обязательно увидишь кого-нибудь, кому гораздо хуже, чем тебе. И успокойся!»
Мне же, помнится, тогда пришло в голову такое соображение. Много уже приходилось слышать всевозможных антисемитских разговоров в самых разнообразных вариациях. Самая популярная из этих «вариаций» – о хитрости, ловкости, пронырливости евреев… Но все сводилось к одному: в благополучной, нормальной обстановке евреи всегда стремятся при равных правах с другими добиваться для себя больших возможностей, и это обычно им удается, особенно благодаря взаимной поддержке, выручке и помощи. Но в природе все сбалансировано! Она не терпит односторонних отклонений!
Если евреям в мирных условиях удается взять от жизни больше, чем другим, то в эпохи потрясений, социальных катастроф и военных катаклизмов именно на их долю выпадают самые тяжкие испытания, именно их судьба оказывается самой ужасной. Эти чаши весов еврейской судьбы так и колеблются уже не одно тысячелетие, и их качания тоже отчетливо прослеживаются в истории всех стран и народов, где существует еврейское рассеяние.
Нас гнали по дорогам Западной Белоруссии. Мы много слышали у себя дома о нищенской панской Польше. Но то, что мы видели – никак не подтверждало наши представления об этой стране. Деревенские постройки были лучше наших – добротнее, просторнее, ухоженнее. Люди – лучше одеты, общий вид всей жизни говорил о том, что в сравнении с нами здесь жили зажиточней. И это еще больше подливало, что называется, масла в огонь. Кто так же, как я, был проникнут антисоветскими настроениями и неприязнью к Сталину, остро подмечали внешние особенности жизни страны, всего полтора года тому назад присоединенной к нашей территории.
Но улицы деревень были безлюдны. Едва завидев на дороге приближающуюся колонну пленных, жители скрывались за воротами своих усадеб, и только иногда из-за оттянутой занавески мы видели чьи-то настороженные глаза. Жители боялись немцев.
На несколько дней нас задержали в Молодечно. Мы размещены были в большой польской казарме, построенной, видимо, несколько лет назад: дом и окружающий прилегающую территорию кирпичный забор были совсем новыми. С верхних этажей казармы, стоявшей на краю местечка, открывался широкий вид на восток. У этих окон всегда можно было видеть кого-нибудь из пленных командиров, задумчиво глядевших в сторону лесных далей.
Впрочем, здесь впервые мы услышали, что мы не «командиры», а «офицеры». Мы не были первыми, кого разместили в той казарме. До нас там были поселены командиры – и рядовые тоже – попавшие в плен еще раньше нас. Одного из этих ранних пленных, подполковника Гиля, немного говорившего по-немецки, немцы назначили «старшим», и это он, обратившись к нам с «приветствием по случаю нашего прибытия», назвал нас «господа офицеры».
Гилю было тогда, вероятно, что-то от 36 до 40 лет, не более. Он был чуть выше среднего роста, шатен с серыми холодными глазами. Он редко смеялся, но и при смехе выражение его глаз не менялось, они оставались такими же холодными, как и обычно. Его звали Владимир Владимирович. По военной профессии он был артиллерист, а по последней должности – начальник штаба 229-й стрелковой дивизии. В плену – с самых первых дней войны. Говорил он несколько странно – с каким-то акцентом, но правильно. Эти особенности его речи сразу обратили мое внимание, когда он после произнесенного приветствия приступил к изложению правил внутреннего распорядка, которых мы должны держаться, находясь в этом здании. Коренные русские не говорят так по-русски, как говорил Гиль.
Чаще, чем с другими, мне нравилось разговаривать с одним славным парнем. Он был еврей, в звании ротного политрука. Я приметил его еще в Лепеле, где он не присоединился к командирам, а пытался затеряться в толпе пленных. Но с его выраженной семитской внешностью это было сделать нелегко, немцы углядели его и насильно втолкнули в группу командиров уже в момент отправки из Лепеля. Почему тогда они «пощадили» его, не заставили разделить судьбу его гражданских соотечественников, я не знаю, просто предполагаю, что дело было в военной форме. Немцы тогда еще сами не знали, как относиться и как поступать с евреями в командирской военной форме. Очень скоро они разобрались и в этом «затруднении», и их поведение во всех случаях в отношении евреев стало одинаковым: уничтожать всех подряд.