Рассказывая сегодня Малиновскому про Париж, упомянул о громадных лампах-реверберах, которые освещают улицы. Тут же бывший старичок схватился за голову: "Где уж нам с ними воевать!" Я возразил: первое – лампы не пушки, и не ими стреляют, второе – и пушки не дают победы, а дает победу дух войска, а третье – может быть, обойдется и без войны. Василий Федорович только вздохнул.
В одну ночь написал свою речь. Не знаю, как примут. Писал при свете ночника, со слезами. Отдал Малиновскому, но одобрения не получил, за излишнюю смелость. с которою противопоставлены истинной доблести знатные потомки, основывающие свое бытие только на предках. "Это прекрасно. Россия переходит в аристократию еще с Анны, но ведь будет государь. Государственный совет, первые чины; поосторожнее бы: время тревожное". Мне обидно стало за чувство сердечное, которое пошло на бумагу.
Долго не мог попасть к Михаилу Михайловичу. Занят выше всякой меры, и ворота, говорят, на запоре. Наконец принял. Побледнел, похудел, стал холоднее. Но улыбка на лице и теперь прекрасна. Кто видел картины старых художников итальянских, как я, тот знает эту власть улыбки. Ничто не победит моего чувства к этому человеку – ни опыт, ни годы, ни даже знание некоторой его извилистости. Таково государство. Беседа наша продолжалась полчаса и более. Жаль, что вместе со мною присутствовал некто Гауеншилд, человек самой мрачной наружности, австрияк, едва говорящий по-русски, и друг Уварова – так рекомендовал его мне Михаиле Михайлович. Сам же он рекомендовался мне членом Венской академии. Что такое Венская академия? После сего он поднял мизинец, сурово глядя на меня. Знаю, это масонское приветствие, но не счел нужным отвечать венскому академику. Итак, разговор наш шел наполовину по-немецки. Впрочем, я по-русски изложил, что думаю сказать в речи своей на открытии лицея: M. M. оживился. Речь ему понравилась, в самом деле она, кажется, удалась. Особенно то место, где говорю, что знаменитые предки не дают человеку достоинства и что человек мыслящий сам волен себе выбирать предков. Попросил кое-что добавить Вот Василью Федоровичу и сказ. Взял в руки карандаш и стал подчеркивать, что более всего нравится, а под конец сказал мне с улыбкою:
– Это хорошо! Давно пора нам сделаться русскими!
Ему нравится, сказал он, что я говорю везде об отечестве, которое приемлет обязанность блюсти и воспитывать, а не о щедрости правительства, государя и проч.
Что присутствующий при нашем разговоре Гауеншилд ничего не понимает по-русски, кажется, его забавляло, и он прибавил, что это его мысль самая задушевная и утешительная: "Мало ли у нас людей русских, кроме немцев? И каких людей!" Тут он поглядел довольно насмешливо на портреты; один – кисти очень порядочной, изображающий И. А-ра в юности: наружности пухлой, девичьей, с алыми губами и усмешкой (Лизль в геттингенском кабаке "У золотого оленя" могла бы быть натурою, ежели бы не эта усмешка); по правую руку от стола висит портретик Ломоносова: обоим портретам на стене тесно. Сперанский покачал головою, видя, что я понял его, и погрозил мне пальцем. Потом, все так же скользя взглядом по портретам, рассказал мне о воспитании "полуигрушечном", которое было в великой моде при дворе Екатерины: на детей смотрели как на забаву. Нынешний министр наш, граф Разумовский, оказывается, обучался в полуигрушечной "академии" на 10-й линии Васильевского острова, называвшейся "l'academie de X ligne". К детям, почти младенцам еще, ездили академики, иезуиты – и к пятнадцати годам они забыли русский язык и вполне пресытились роскошью полузнаний. При дворе забавлялись сею "академией 10-й линии", как собачками. M. M. предостерег меня, что в иных руках лицей может также стать игрушкою; всего вреднее любование детскостью.
Венский академик напрягал все мышцы лица своего и много сжевал лакрицы, стараясь понять смысл разговора, также отчасти и его касающийся. Но взгляд, брошенный на портрет, и он понимает. Я удивлен этой детскою беспечностью в характере великого человека. К тому же в комнате толчется еще и хитрый лакей. На прощание Сперанский сказал продолжать, как начал, по тому же плану, воспитывать разум, а не слепую и томную чувствительность, которая не что иное, как механический навык, "и авось нашего полку прибудет – найдутся люди!".
Гауеншилд мешал: столь мрачная харя не может, кажется, принадлежать порядочному человеку. Он много повредил свиданию нашему.
M. M. сказал, что в особенности хорошо, что скажу свою речь именно теперь. Может быть, он разумел войну, которая у всех на уме, если не на языке?
На прощанье: "Люди мне понадобятся ранее окончания курса в лицее. Вы понадобитесь мне очень скоро. Будет издаваться политический журнал наподобие "Moniteur", и вы будете редактором его". Похвала меня окрылила. Придя домой, я тотчас набросал план журнала. Я более не молод, через два года стукнет тридцать, и тайком, ночами, когда не спалось мне в Геттингене, я всегда думал, признаюсь откровенно, не о воспитании детей, а о деле гражданина. Только бы не война, неразумная и слепая.
Выражения, которые Сперанский подчеркнул в моей речи как особенно удачные, кажется, отвечают его мыслям:
…Не искусство блистать наружными качествами, но истинное образование ума и сердца… Если граждане забудут о должностях своих и общественные пользы подчинят корыстолюбию, то общественное благо разрушится и в своем падении ниспровергнет частное благосостояние… Отечество поручит вам священный долг хранить общественное благо… Жалким образом обманется тот из вас, кто, опираясь на знаменитость своих предков… Отечество, благословляя память великих мужей, отвергает их недостойных потомков… Какая польза гордиться титлами, приобретенными не по достоянию, когда во взорах каждого видны презрение, ненависть или проклятие?.. Древние россы, прославленные веками… Среди сих пустынных лесов, внимавших некогда победоносному Российскому оружию, вам поведаны будут славные дела героев, поражавших враждебные страны. Вы не захотите быть последними в вашем роде, смешаться с толпою людей обыкновенных, пресмыкающихся в неизвестности… Любовь к славе и отечеству… Дважды подчеркнуто – в сих пустынных лесах. Назвать так Царское Село, быть может, смело, но нужно разбудить их воображение: так недавно эти парки были пустынею. Говорить о предках – отвергнуть пустую кичливость ими, а с другой стороны – заставить с ними состязаться, кажется, единственный способ заставить беспечных трудиться. Другой, более тяжкий – бедность. Но это уж не дело воспитателей.
Сегодня у меня было странное посещение. В дверь постучались. Я думал, что Никитишна опять пришла толковать о комете. Вошел незнакомый человек. Я был в халате, но гость не дал мне одеться, и я принял его в халате, чем был немало смущен. Фигура необыкновенная: тощ как скелет, глаза впали, черный сертук до пят. Он сказал мне тихим и приятным голосом, что, прослышав, что я, как и все мои товарищи по Геттингенскому университету, буду учителем лицея, пришел познакомиться как будущий надзиратель, или, что то же, инспектор лицея, и назвал себя: Мартин Пилецкий. Оказывается, и он учился в Геттингене, пять лет назад.
Я ожидал вопросов об этом городе, о профессорах и осведомился, где, на какой улице он жил там. Он посмотрел на меня с улыбкою, в которой нет ничего неприятного, и сказал, что не смеет утруждать мое внимание своею личностью без всяких на это прав. Впрочем, если мне угодно рассказать о Геттингене, то его просьба мне сообщить, жив ли еще профессор Герен. На мой ответ, что Герен жив и по-прежнему читает лекции, гость тихо засмеялся и сказал, что ни в жизни своей не видел большего болтуна и глупца.
Я не знал, что подумать, и это показалось мне насмешкою. Тут гость приступил к делу. Он спросил меня, знаю ли, кого готовлюсь учить. Я вынужден был сказать, что не знаю.
Гость вынул из кармана кучу маленьких листков, сложенных со всем тщанием, и предложил мне прочесть список всех учеников и их родителей с краткими о них сведениями.
Я поблагодарил, часть прочел, но вскоре убедился, что сведения эти свойства чисто полицейского. Каждого ученика узнан возраст, а о родителях собраны все слухи: с кем живет отец, с кем мать, или короче: отец – картежник, отец – лихоимец и т.д.
Я с негодованием отказался. Он, казалось, не удивился. Затем, спрятав листки, с заметною сухостью сказал мне, что до занятий остался всего месяц, а как он будет отвечать и за нравственную и за учебную части, то "времени терять нельзя". Он понимает, сказал он с усмешкою, мое недовольство, но как добиться цели, если не знаешь, каков воспитуемый, из какого семейства и даже возраста? (Это довольно убедительно, хоть и низко.) Он продолжал и вскоре изложил мне главную мысль: добрая половина учеников из семейств развратных, обнищалых и проч. Для того чтобы вырасти людьми совершенными, они должны уничтожить самую память о семье.
– Но не о себе же? – спросил я его наконец.