В XVIII веке мы видим перед собой целый ряд историков, половина которых русские, половина немцы. Из этих последних на первом плане стоят Байер, Миллер и знаменитый Шлецер, – первый человек, заслуживающий имени историка в строгом смысле слова. Отличительной же чертой как русских, так и немцев было то, что все они занимали официальное положение, были на службе у государства и находились под его контролем. Далеко не всякий факт считался «приличным к сочинению истории». Сомневаться, например, в том, что апостол Андрей крестил славян, было неправильно; это значило, как сообщили Татищеву, опровергать православную веру и закон. Производить руссов не от Руса, а от норманнов одинаково было неприлично: это значило – представлять русских подлым народом и опускать случай к похвале славянского народа. Даже просто перепечатывать летописи было неудобно, потому что «находится немалое число в оных летописях лжебасней, измышлений и т. д.».
Легко себе представить, как дышалось историкам при такой феруле. Шлецер, например, не выдержал и уехал к себе в Германию, чтобы там на свободе изучать своего излюбленного Нестора. В России даже ему – члену Академии – делать это оказывалось невозможным.
Из русских людей на поприще сочинения истории особенно заметны Татищев, Ломоносов, Болтин и Щербатов. О каждом из них нам надо сказать несколько слов.
Татищев, один из самых типичных представителей петровского поколения, взялся за историю совершенно случайно, по поручению Брюса. «Хотя, – признается он, – я по скудости способных к тому (т. е. к сочинению истории) наук и необходимо нужных известий осмелиться не находил себя в состоянии, но ему (Брюсу), яко командиру и благодетелю, отказать не мог. Оное в 1719 г. от него принял, имея, что географию гораздо легче, нежели историю сочинять, тотчас по предписанному от него плану оную начал». Географические занятия завели, однако, Татищева очень далеко – в самые летописи. Тот же командир и благодетель Брюс разыскал для него список Нестора, который пришлось сравнивать с другими. Работа предстояла кропотливая, долгая, но Татищев, несмотря на службу, постоянные разъезды и собственное хозяйство, не испугался ее. Он понимал ее полезность, а для него, как истого ученика Петра Великого, выше полезного не было на свете ничего. Через двадцать лет был готов знаменитый свод летописей с примечаниями, который Татищев дополнял и отделывал вплоть до своей смерти. «Неподготовленный к какому-нибудь специальному отделу, Татищев, – говорит Милюков, – тем свободнее схватывает целое и всюду вносит в объяснение прошлого свой личный жизненный опыт: какой-нибудь хорошо знакомый ему обычай судейской практики или свежее воспоминание о нравах XVII века, концу которого принадлежит его детство и юношество, дают ему возможность понять жизненный смысл нашего московского законодательства, личное знакомство с инородцами уясняет ему нашу древнюю этнографию, а в их живом языке он ищет объяснения древних имен и географических названий».
Татищев в смысле черной, подготовительной работы сделал очень много: его примечания не утеряли своей цены и поныне. Но, разумеется, его труд – не история, а лишь подготовление к ней. Время для истории должно было наступить еще очень не скоро.
После Татищева на том же поприще испробовал свои силы Ломоносов, так как государыня Елизавета Петровна пожелала видеть историю, его «штилем написанную». Задача сводилась главным образом к красоте описания и восхвалению прошлого, чтобы «всяк, кто увидит в российских преданиях равные дела и героев, греческим и римским подобных, не имел бы основания унижать нас перед оными». В результате появилось нечто вроде героической поэмы, надутой и неискренней, но в выдержанном высоком штиле. О достоверности Ломоносов не заботился, и надо удивляться, как это он еще сравнительно мало переврал фактов.
Все недостатки ломоносовских приемов были доведены до крайности Эмином, личность которого положительно интересна. Вот что, между прочим, говорит о нем Карамзин:
«Самый любопытный из романов г-на Эмина есть собственная жизнь его, как он рассказывал ее своим приятелям, а самой неудачной – Российская его история. Он родился в Польше, был воспитан иезуитом, странствовал с ним по Европе и Азии, неосторожно заглянул в гарем турецкий, для спасения жизни своей принял магометанскую веру, служил янычаром, тихонько уехал из Константинополя в Лондон, явился там к нашему министру, снова крестился, приехал в Петербург и сделался русским автором. – Вот богатая материя для шести или семи томов! Сочинив «Мирамонда», «Фемистокла», «Эрнеста и Дораву», «Описание Турецкой Империи», «Путь к спасению», он издавал журнал под именем «Адской Почты» и наконец увенчал свои творения «Российскою Историею», в которой ссылается на «Полибиевы Известия о славянах», на Ксенофонтову «Скифскую Историю» и множество других книг, никому в мире не известных. Ученый и славный Шлецер всего более удивляется тому, что Академия напечатала ее в своей типографии. – Впрочем, г-н Эмин неоспоримо имел остроумие и плодовитое воображение; знал, по его уверению, более десяти языков; хотя выучился по-русски уже в средних летах, однако ж в слоге его редко приметен иностранец».
Более бесцеремонного историографа, вероятно, не было на земле. Эмин ссылается на несуществующие источники, развязно бранит не только Байера, а даже самого Нестора, но врет красиво.
Чтобы дать читателю понятие о том, как писалась у нас придворная история, г-н Милюков приводит рассказ Ломоносова и Эмина о мщении Ольги.
Ломоносов:
«Веселящимся и даже до отягощения упившимся древлянам казалось, что уже в Киеве повелевают всем странам российским и в буйстве поносили Игоря перед супругой его всякими хульными словами. Внезапно избранные проводники Ольгины, по данному знаку, с обнаженным оружием ударили на пьяных; надежду и наглость их пресекли смертью».
Эмин:
«Яко разъяренные львы, которые, долгое время не имея пищи, нашед какого-либо зверя, в малые онаго терзают частицы, так киевцы, долгое время слушая древлян, поносящих бывшего их государя имя, и зато отомстить времени ожидая, с чрезмерною на них бросились яростью и в мельчайшие мечами своими их рассекали частицы. Ольга, пока взошед на могилу своего супруга, прослезясь, сии молвила слова: „приими, любезный супруг, сию жертву и не думай, что она последняя. Сколько сил моих будет, стараться не премину о конечном убийце твоих разорений“.
Подобных мест можно было бы привести сколько угодно, но и по одному читатель видит, в чем дело. Не надо думать, однако, что героические поэмы, называвшиеся «российской историей», были лишены идейного содержания. Напротив, все они проникнуты одной и той же вполне определенной идеей, – именно, что русский народ велик и что величие его создано самодержавством. Ломоносов и Эмин видели самодержцев уже в лице первых князей, так же как и Екатерина II, называвшая Владимира «единодержавным».