— Я не знаю. Погодите, видимо, комсомол наш пригласил. Может, Ксения Артемовна приходила к вам?
— Вот, вот, она приходила. Просим, говорит, выступить, — с радостью подтвердил Михаленок.
— А с кем она согласовала? — гнул свою линию Стрижак.
— С кем надо согласовывать? — подняла на него усталые глаза директриса.
— Как с кем? С военкоматом. С райкомом партии. Есть совет ветеранов. Тут такое дело, понимаете, Иван Сазонович жил на оккупированной территории. В партизаны не пошел. И вот, понимаете, он будет выступать перед учениками…
— Все не могли быть в партизанах. Кто-то должен был и хлеб печь. Для тех же партизан. Вот я и был связным, — решительно сказал Михаленок.
— А документы есть? — наседал Стрижак.
— Есть. Дома. Я ж не ношу их с собой.
— Ага, документы не носишь. А награды почему не носишь? Боевые ордена, медали. Если, понимаешь, ветеран, так у него вся грудь в орденах.
— Были такие ветераны. После войны трижды Героями становились, — со злостью сказал Михаленок.
— Ты не намекай, не намекай. Ты, понимаешь, свои награды покажи… И вспоминать теперь все мастера, — ухмылялся Стрижак.
— Моя главная награда — жизнь, которая мне досталась. На моих глазах гибли люди. А мне посчастливилось выжить. Дойти до Берлина. Я вот и хочу рассказать ребятам о своих товарищах, — Иван Сазонович понял, что теперь он не отступит, он должен выступить. Ради тех парнишек и молодой учительницы.
Стрижака он знал как облупленного: был тот моложе лет на пять. В детстве его имя — Панас — однокашники переиначили: второе «а» произносили как «о». Стрижак обижался, бросался с кулаками на ребятню, и наверное, так крепко не любил свое имя, что даже в белорусской школе называл себя только Афанасием. Преподавал Стрижак историю, одно время даже был директором, но чересчур любил рюмку. Как-то попался на глаза начальству в неприглядном виде, и его понизили. Уже много лет он работал завучем.
— Вот что, Афанасий Кондратьевич, — директриса поднялась, обтянула строгий темно-синий жакет. — К сожалению, я не смогу быть… А вы организуйте встречу. Пусть Иван Сазонович выступит, он прошел войну… Фронтовиков уже… сами понимаете… И чтоб все было как положено. А потом разберемся…
В это время в кабинет стремительно вошла взволнованная, раскрасневшаяся Ксения Артемовна:
— О, вы уже здесь, Иван Сазонович! Спасибо, что пришли. Извините, что мы не встретили.
Стрижак хмыкнул и люто глянул на учительницу.
ІІ
Школьников собрали в актовом зале. За столом, накрытым красным полотнищем с чернильными кляксами, важно восседал в центре Стрижак. С краю — Иван Сазонович, с другой стороны — Ксения Артемовна. Она и объявила о начале встречи.
Иван Сазонович подошел к трибуне, раздумывая, стоит лит прятаться за нее. Он же не докладчик, никаких шпаргалок у него нет, и повернул на авансцену, чтобы лучше видеть своих слушателей. Он разволновался, будто перед атакой, почувствовал, что в горле пересохло. Начал, как говорится, с самого начала, с того, что двадцать второго июня сорок первого фашисты вероломно напали…
Когда сидел за столом и близорукими глазами всматривался в зал, лица учеников казались невыразительными, будто сливались, особенно на задних рядах, где сидели старшеклассники. А впереди разместилась малышня: ученики начальных классов. Почему-то вспомнилось, как зашел в городе постричься, разговорился с молодой девушкой-парикмахером, курчавой, с перламутровыми ногтями-коготками, и она пожаловалась: «Ой, как надоели эти шпроты!» — «Какие шпроты?» — не понял он. «Детвора. Перед школой малышня донимает. Плана не дает, а время забирает». Ивану Сазоновичу не понравились эти слова, захотелось возразить, мол, нехорошо называть так детей, но не отважился. Слушал, как девушка ловко стрекочет ножницами, а из памяти выплыло то далекое, обидно-горькое — «карандашики»…
Чем дальше говорил Иван Сазонович, тем меньше его слушали, шептались, зевали, некоторые хоть прикрывали рот, а иные малыши зевали открыто и со смаком. А паренек на заднем ряду вытянул руки на спинку свободного стула и положил на них вихрастую голову. Михаленку показалось, что он слышит храп, и еще больше растерялся.
— Дядька, это мы в книжке читали. А вы сами как воевали? — послышал я ломкий басок из конца зала.
— Тише, тише! Вопросы, понимаете, потом, — строго сказал Стрижак и погрозил кому-то пальцем.
Он радовался, что Михаленка плохо слушают, а этот выкрик был ему словно медом по душе, но не мог же он допустить недисциплинированность, шум в зале.
Этот неожиданный вопрос совсем сбил с толку и без того взволнованного Михаленка, он почувствовал, что рубаха прилипла к спине: вспотел так, будто выкосил полгектара луга.
— Ты хочешь знать, как я воевал? — глуховатым голосом переспросил Михаленок, и в зале сразу установилась тишина. — Как я мог воевать? Выполнял любой приказ. В армии никто у тебя не спрашивает, хочешь ты или не хочешь. Вперед! В атаку! Однажды мы штурмовали высоту. Летом сорок четвертого было это. После атаки из нашего отделения осталось всего два человека. Приполз я в землянку взводного. Сам контуженный, уши засыпало землей. Ну, докладываю, так, мол, и так, осталось нас двое. Взводный давай кричать в телефон: «У меня осталось семь карандашиков». Я сразу недокумекал, что к чему. А потом до меня дошло: карандашики — это мы, бойцы. Люди. Ну, для секретности. Я не знал даже фамилии взводного. Не знал фамилий и ротного, и командира батальона. Все держалось в секрете. Куда наступали, какую деревню или город освобождали — ничего не знали. А нам особенно не доверяли. Ну, тем, кто жил под немцем. Был в оккупации. Я как-то по глупости спросил у командира отделения, как фамилия ротного или взводного. Он как вызверился: «Тебе знать не положено. Ты что, к фрицам хочешь перебежать? Смотри, пуля в спину будет». И вот перед наступлением оглянулся я, и аж сердце екнуло: на мой окоп нацелена винтовка… Я говорю вам правду. Один солдат свою родную деревню освобождал. Если б сам не узнал родные места, то ему б не сказали, где он находится.
Краем глаза Михаленок заметил, что Стрижак морщится, как от зубной боли, ему не нравится выступление гостя, а ребята притихли, слушают внимательно.
— Вот я, ето самое, стою перед вами. Ну, ветеран, фронтовик. А наград не имею. Может, потому и спросил парнишка, как я воевал. Откуда возьмутся те награды, если взводный даже фамилии моей не знал. «Карандашик», и все. Командиры тоже погибали. Не успеет осмотреться, познакомиться с бойцами, как его уже нет. Или убит, или ранен… Моя награда — жизнь. Я вот живу, детей поставил на ноги. Внучат дождался. А сколько людей полегло! Молодых, здоровых. В самом расцвете, в самой красе жизни. Никто не посчитал. И уже нельзя сосчитать.