По годам она нам сверстница, но относится к нам как-то по-матерински: стирает для нас, попришила все оборвавшиеся пуговицы, иногда поругивает за то, что мы в дом ее, где половицы белым-белы, влезаем в сапогах, заставляет нас разуваться у порога, и продукция ее не переводится на нашем столе, хотя и распределяется в такой пропорции — графинчик автору и графинчик всем нам, военным.
— Вот вам Большой майор наследство оставил, — говорит она, передавая мне стопку бумаги, пачку карандашей и конверт с запиской.
Из записки узнаю, что Кованова вызвали в ЦК партии, что ждет его большая работа, но что он еще не потерял надежды вернуться к нам на фронт. И хотя об этом ни слова в записке нет, по рассказу Лизы угадываю, что корреспондентская душа Большого майора с болью отрывалась от нашего горячего фронта.
Ну что же, счастливо тебе, Большой майор. Пустовато будет без тебя на душе. Постараюсь получше использовать бумагу и карандаши, унаследованные после тебя.
За столом с немецким генералом
Беспокойная моя профессия не раз уже сводила меня не только с мертвыми, но и с живыми немецкими генералами. Видел, как, выйдя из подземелья под разрушенным универмагом на одной из площадей Сталинграда, фельдмаршал Паулюс отдавал свой пистолет советскому офицеру. Участвовал в допросах немецких генералов. А однажды присутствовал даже на смешной генеральской вечеринке, устроенной там же, в Сталинграде, в нашем офицерском клубе, где один из пленников после второй или третьей чарки пытался спеть на русском языке «Шумел, горел пожар московский» и заслужил общие аплодисменты, пропев раскаянные слова Наполеона:
— Зачем я шел к тебе, Россия,
Европу всю держа в руках.
В советской прессе вечеринка эта, естественно, отражена не была, и организаторам ее крепко попало.
На этом мое знакомство с немецкими высшими офицерами не кончилось. Однажды мой друг, один из деятелей комитета «Свободная Германия», немецкий драматург-антифашист Фридрих Вольф, познакомил меня с пленным графом фон Эйнзиделем, внуком Бисмарка. Мы побеседовали. Молодой граф, которого, впрочем, кроме отсвета славы его деда, ничто не выделяло из общей, не очень-то интеллектуальной немецкой офицерской массы, грассируя, сказал:
— Я очень сожалею, что Адольф Гитлер нарушил золотое правило моего деда — не нападать одновременно на Россию и на Запад.
Кроме этой заученной фразы, ничего путного мне из этого потомка выжать не удалось, и я постеснялся передать это интервью даже просто для сведения редакции.
О союзе немецких офицеров, организовавшемся, кажется, в прошлом году, уже в дни, когда мы перешагнули Днепр, я мало что знаю. О его главе тоже. Фон Зейдлиц — фамилия знакомая в связи со Сталинградом. Не тот ли это офицер, который выступил когда-то против приказа Паулюса держаться до последнего и энергично высказался за разумную капитуляцию, когда положение стало там безнадежным? Об этом, помнится, что-то говорили тогда.
— Вот тут вам еще Большой майор оставил, — говорит Лиза, ставя на стол бутылку портвейна. — Проводы ему ваши устроили. Все корреспонденты собрались. Ну а он со стола бутылку взял, мне передал. Это, говорит, для моего друга, другого майора, для вас стало быть.
Является водитель. Он весь с головы до ног в ржавчине. Руки по локти в масле. Веселый, оживленный. Он всегда такой, когда ему удается вволю поработать, повозиться с механизмами, полежать под машиной. Собственно, по профессии он не шофер, а механик в гараже «Правды». Механизмы любит больше, чем шоферское дело, которое презрительно именует извозчичьим, настоящего механика недостойным.
— Ну как, сохранилось там что у нас? — интересуется Лиза, поливая ему над деревянной бадейкой.
— Утильсырье, — отвечает Петрович, густо намыливая руки и шею. — Но две сеялки из четырех сварганили.
Кроме механизмов, у Петровича есть еще одна, очень пагубная для нас страсть — он любит кухарничать и угощать, как он выражается, «понимающих людей». В силу этой страсти иногда за один вечер пускает на ветер наши недельные пайки: основные и дополнительные офицерские, и потом приходится грызть сухари и питаться от щедрот хозяек. Эта страсть угостить в нем неистребима. Вот и сейчас у него появилась идея шикануть перед нашим незваным гостем — немецким генералом. Ну как же, это ведь диковинка — генерал-антифашист. Полковник Лазарев и майор Кованов отбыли в Москву, образовался небольшой запасец продуктов. Ну разве ж Петровича удержишь? Он тотчас же берется за дело.
Бедная Лиза, женщина сердечная, состоящая с Петровичем в самых дружественных отношениях, на этот раз оказывается непреклонной: знать не хочу никакого немецкого генерала. Чтоб они попропадали, все немцы. Тонуть будут, пальца не протяну. Хватит, поизмывались!
— Так он же особенный, он же против Гитлера, как ты этого, Лизонька, не поймешь, — сладчайшим голосом убеждает Петрович. — Он же листовки пишет, давайте, камрады, поскорее хэнде хох!
— Воны мого чоловика вбыли? Вбыли. Через ных диты мои померлы? Померлы. Воны колхоз наш зныщылы? Зныщылы… Ничого не дам, и скатэрты нэ дам, и посуду нэ дам. Нэ дам — та й всэ.
Под этот спор я и засыпаю на теплой печке, в лежанку которой вмонтирован знаменитый самогонный аппарат. Появляется порученец подполковника Зусмановича, зажигается идеей Петровича, они быстро находят общий язык. Сквозь сон слышу, как стучит посуда, которую они выпросили у соседей, вокруг бутылки портвейна, который, кстати сказать, я терпеть не могу и который поэтому без сожалений пожертвовал на дипломатические нужды; начинает формироваться пиршественный стол. Сплю беспокойным сном и, проснувшись, никак не могу понять, что же случилось? Запах одеколона, немецкая речь. Тоненько поскрипывают в светелке чьи-то сапоги… Ах да, генерал фон Зейдлиц! Слезаю с печки, критически осматриваю себя в зеркало. Да, видик! Запаршивели мы в этом грандиозном и непрерывном наступлении. Спина и локти у гимнастерки потемнели и лоснятся. Форменные шаровары давно, как говорят немцы, плюсквамперфектум — разлезлись на коленях и сзади, и я щеголяю в ватных штанах. Только вот сапоги ничего, да и те трофейные. Впрочем, какого же черта, являюсь же я в таком виде перед Маршалом Советского Союза, а тут какой-то немецкий генерал-лейтенант.
Нас знакомят. Нет, он не такой высокий, как показалось мне со страху там, за калиткой. Среднего роста. Плотный, подтянутый. Руку тряхнул крепко. Четко отрекомендовался:
— Вальтер фон Зейдлиц.
А стол-то! Ну и постарались хлопцы. Не знаю уж, удалось ли им убедить непримиримую нашу Лизу помочь им в этом антифашистском действе или они обошлись без нее, только на столе в глиняных мисках румянеют соленые помидоры, аппетитнейшим образом благоухают чесноком и смородинным листом пупырчатые огурцы, белеют тугими боками соленые грузди, и селедка, это фирменное блюдо Петровича, таращит посредине стола глупые глаза, и изо рта у нее, как сигара у Черчилля, торчит маленький огурчик. И возле — изрядный графин с продукцией бедной Лизы — свекольным самогоном, который здесь зовут «Коньяк Марии Демченко — три буряка».