— Эти Оленины! Эти Арбатовы! Мержановы! Ничтожества! Они выдали себя с головой. Их ультранатурализм — не что иное, как полное отсутствие вкуса. Не за свое дело взялись! Музыка Мусоргского — прекрасна, хорош оркестр, но эта сверххудожественность режиссеров, их потуги вытащить на сцену такое, чего до них не было, для сцены убийственно, смехотворно, наконец. Вместо откровений искусства зритель увидел сумятицу и нелепость. Эти Арбатовы, Мержановы — у них за душою пустота, им нечем наполнить артистов, музыкантов, дирижера, но они хорошо знают: надо быть новыми, надо быть ближе к жизни. И вот ярмарка, свадьба. Каждый статист из кожи лезет, чтобы сыграть роль. Все играют, забыв об опере, о Гоголе, о Мусоргском, о том, что это театр, сцена. Такая получается толчея, такая возня, что кроме раздражения зритель ничего не получает. Полная антихудожественность. Причем артисты, ведущие, просто молодцы. Хорош Черевик, еще краше Хивря. Когда они на сцене, появляется настоящий, неподдельный комизм. «Сорочинская ярмарка» — чудесная комическая опера. Но ее же загубили, изничтожили!
Платон, который был вместе с Саввой Ивановичем на спектакле, примирительно возразил:
— Я думаю, скотный двор на сцене, который так рассердил вас, — поветрие моды. Все это пройдет.
— Не будь наивным, Платон. Сегодня на сцене волы, лошади, козы — хорошо хоть свиней нет — а завтра сцена будет совершенно пустая. Ее и вовсе сломают или, может быть, посадят зрителя на сцену, сами же актеришки бездарные, новаторы бездуховные, будут среди кресел бегать. Все это — трюкачество, Платон. Изжить трюкачество будет очень трудно. Потому что это — сатана, ему по силам разрушить на время гармонию. На время, ибо гармония — от Бога. Безобразия, которые грядут в искусстве, — сатана. Никаких новых путей, про которые распространяются газетные писаки, Свободный театр не указал. Сейчас нужно, чтобы в театре царствовала благородная, строгая красота, а вместо этого нам преподносят шарж. На жизнь, на театр. Приучают к безобразию. Не нужны такие театры России… Время все это отметет. Так и будет… Оперная и театральная эстетика, ее творцы еще не раз вспомнят наш опыт, еще не раз обратятся к нему и помянут нас добрым словом.
8
Утром приехали гости: Анюта Любатович, младшая сестра Татьяны Спиридоновны, и ее подруга Женя Решетилова. У них были последние студенческие каникулы. Закончили Сиротский петербургский институт имени императора Николая I и получили направление в Торжок, учительствовать.
Анюта считала Савву Ивановича своим другом, ей были отвратительны подлости Клавдии, старшей сестры Татьяны.
Девушки завтракали с Александрой Саввишной. Анюта чувствовала себя своей, а Женечка Решетилова кусала губку, волнуясь, как перед экзаменом. Оказаться в доме великого человека — испытание. Да и сам дом, изумляя, приводил в трепет. Говорили — бывший миллионщик впал в бедность. Тогда что же такое богатство, если бедность — это сказочный терем.
С полок сверкала волшебным сиянием врубелевская симфония майолики. Комната бревенчатая, но в два этажа. На уровне второго этажа резной балкон. Стол, как в древнем Киеве. За таким столом сиживать князю с богатырями.
Завтрак, правда, был очень простой: яйца, творог, сметана, мед, зелень, ягоды и самовар с баранками.
Спальня Саввы Ивановича была на втором этаже. Девушки невольно поглядывали на балкон, ожидая выхода хозяина. А он, видимо, вел теперь жизнь барскую, разучился вставать спозаранок.
В самоваре пел уголек. Чай со смородиновым листом был крепкий, душистый, солнце озаряло стену за спиной, и сказочные врубелевские дивы светились с затененной стены заговорщицки.
— Мы были в Эрмитаже перед отъездом, — сказала Анюта Александре Саввишне, — там много чудес, но такого чуда, как это — указала ресницами на врубелевскую симфонию, — там нет!
— Меня иногда пробирает до озноба от одной мысли, — призналась Александра Саввишна. — Был дом, который я называла своим, огромный, с картинами, со статуями, и теперь нет этого дома. Он стоит, слава Богу, не сгорел, не разрушился, но он исчез из моей жизни… Я с ужасом озираюсь вокруг. Господи, как все непрочно в этом мире. Уж какой чудесный человек был Антокольский, и нет его. Врубель жив, но его тоже нет. Он за стеной жизни… А его симфония может в любой день, в любой час превратиться в черепки.
Анюта прочитала стихи:
— Где вы, грядущие гунны,
Что тучей нависли над миром!
Слышу ваш топот чугунный
По еще не открытым Памирам.
И тут сверху раздался звучный, отчетливый, хотя и с хрипотцою, голос:
— Мы бродим в неконченом здании
По шатким, дрожащим лесам,
В каком-то тупом ожидании…
Девушки подняли головы. На балконе стоял Савва Великолепный. В бархатной темно-малиновой куртке, в большом, темно-малиновом берете — пришелец иных времен.
— Здравствуйте, синьориты!
Женя невольно поднялась и поклонилась. И стала пунцовой. Девушки рассмеялись, и Женя рассмеялась. Савва Иванович постоял, поглядел на свои владения и спустился с небес к ожидавшим его красавицам.
— Я не люблю новых поэтов, — сказал он, принимая чашку чая от Александры Саввишны. — Их опусы — блудливое сладкоречие. Притворяются знатоками тайноведения, болтают о вечности, но сами — мотыльки.
— А Бальмонт? — спросила Женя и перестала дышать.
Я буду ждать тебя мучительно,
Я буду ждать тебя года,
Ты манишь сладко-исключительно.
Ты обещаешь навсегда.
— Вы это называете поэзией, Женя? «Ты манишь сладко-исключительно». Желаете поэзии? Так берите!
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз,
И блеск, и шум, и говор балов,
А в час пирушки холостой
Шипенье пенистых бокалов
И пунша пламень голубой.
— Да! — сказала Анюта. — Я с вами, Савва Иванович. «И пунша пламень голубой»!
— Шурка, запируем с утра. Доставай самое древнее и благородное.
Объявилась на столе темная, веющая древностью бутылка. Вино было густое, от одного только прикосновения губами к этому золотому жидкому кристаллу в крови начиналось кипение и радость.
— Савва Иванович, а как вы относитесь к Тургеневу? — спросила Анюта, демонстрируя своего любимца подруге.
— Встречали мы Ивана Сергеевича в Абрамцеве благоговейно. Для Елизаветы Григорьевны проза Тургенева — свет и музыка. А я не могу забыть его слов о будущем России. Иван Сергеевич изволил так выразиться: русские, верящие в особое предначертание России, в ее будущность, — суть или наивные люди или невежды. «Мы, русские, — говаривал этот пророк нигилистов, — ничего не создали, кроме кнута…» Хотя кнут мы, должно быть, от Батыя унаследовали.