Трудно теперь уже решить, под диктовку ли следователя записывала Оранжиреева свои показания или же старательно выдумывала их сама. Но эти показания нужны были следствию, чтобы Хармса в любом случае не оставили на свободе. Ведь они показывали, что, хотя он и психически болен, он все же преступник. И поскольку по причине болезни за свои действия он не отвечает, то его следует направить на принудительное лечение.
Двадцать восьмого ноября следователь Артемов (тот самый, который вел первый и единственный допрос Хармса 25 августа) вынес постановление, в котором указал, что Хармс «с начала войны между СССР и фашистской Германией проводил среди своего окружения контрреволюционную пораженческую агитацию, направленную к подрыву мощи Советского Союза, к разложению и деморализации тыла Красной Армии». Поскольку, согласно заключению психиатрической экспертизы, он является невменяемым, то дело направляется в военный трибунал пограничных и внутренних войск НКВД Ленинградского военного округа для применения в его отношении мер принудительного лечения. Через неделю, 5 декабря, это постановление было утверждено прокурором, а 7 декабря состоялось заседание военного трибунала. Несмотря на то, что это был трибунал, а не «тройка» 1930-х годов, суть советского «правосудия» не изменилась. Заседание было закрытым и «без прения сторон». После доклада прокурора и содоклада члена трибунала было вынесено решение: «Ввиду того, что согласно заключения судебно-психиатрической экспертизы от 10/IX-41 г., обвиняемый Ювачев-Хармс признан душевнобольным и невменяемым в инкриминируемом ему обвинении, но по характеру совершенного им преступления он является опасным для общества, руководствуясь ст. II УК РСФСР, Ювачева-Хармс направить в психиатрическую лечебницу до его выздоровления, и дело возвратить в I Спецотдел УНКВД ЛО».
В середине декабря Хармс был переведен в тюремную больницу при «Крестах» (тюрьма № 1), в психиатрическое отделение. В это время голод в городе достиг своих максимальных размеров. Именно в декабре 1941 года в Ленинграде были зафиксированы первые случаи каннибализма.
Судя по воспоминаниям Марины Малич, она вплоть до декабря не могла узнать о том, в какой тюрьме находится ее муж. Это вполне вписывается в тогдашнюю практику: до окончания следствия передачи обычно не разрешались, а зачем тогда сообщать близким, где находится арестованный?
Более того, видимо, в каком-то из учреждений НКВД несчастную женщину решили ввести в заблуждение — ей сообщили, что Хармс якобы эвакуирован в Новосибирск. В архиве Шварцев сохранились ее письма от 30 ноября 1941 года Наталье Борисовне Шанько: одно посланное с оказией, а второе — с обычной почтой. Многое изменилось в жизни Марины к тому времени. Бомба частично разрушила дом 11 по улице Маяковского, где она жила с Хармсом, и она вместе с бабушкой переехала в «писательскую надстройку» (дом 9 по каналу Грибоедова). Уже было известно об аресте Введенского, пропал без вести на фронте ушедший добровольцем Леонид Липавский… Малич по-прежнему так и не смогла устроиться на работу, почти не выходила из дома и, конечно, очень голодала.
В письмах она сообщала, что «Дан. Ив. в Новосибирске», и просила по возможности помочь ему хотя бы небольшой суммой денег. Н. Б. Шанько находилась в эвакуации в Перми, а это, конечно, было ближе до Новосибирска, чем от Ленинграда. Но уже вскоре миф о Новосибирске рассеялся, Марине сообщили, где находится ее муж, и она два раза приходила передавать ему посылки. По ее воспоминаниям, стояла суровая зима, сугробы были выше ее роста. Она переходила через Неву по льду, входила в здание тюрьмы (дорога из-за ее крайней слабости занимала несколько часов), в небольшую комнату, где за окошечком сидел человек, принимавший передачи. Что могла Малич в это самое голодное время передавать Хармсу? Маленький кусочек хлеба с разными искусственными наполнителями, кусочек сахару… вот, пожалуй, и всё.
Только два раза смогла Малич передать Хармсу в тюремную больницу эти крохи. В третий раз она отправилась на Арсенальную набережную в начале февраля 1942 года. Об этом последнем визите она рассказывает так:
«Там, где в окошко принимают передачи, кажется, никого не было или было совсем мало народу.
Я постучала в окошко, оно открылось. Я назвала фамилию — Ювачев-Хармс — и подала свой пакетик с едой.
Мужчина в окошке сказал:
— Ждите, гражданка, отойдите от окна, — и захлопнул окошко. Прошло минуты две или минут пять. Окошко снова открылось, и тот же мужчина со словами:
— Скончался второго февраля, — выбросил мой пакетик в окошко. И я пошла обратно. Совершенно без чувств. Внутри была пустота».
Февраль 1942 года был пиком смертности от голода в блокадном Ленинграде. Мизерное увеличение норм выдачи хлеба, происшедшее перед Новым годом (в связи с началом регулярных рейсов по Дороге жизни или, как ее называли ленинградцы, по свидетельству Д. С. Лихачева, Дороге смерти из-за большого количества людей, погибших на льду Ладожского озера от немецких обстрелов и бомбежек), не улучшило обстановку. Овощей, мяса, других продуктов в городе практически не было. И если мерзлые трупы умерших от голода валялись на улицах, если люди умирали в своих квартирах — и неделями их некому было оттуда вынести, — то можно себе представить, как кормили пациентов психиатрического отделения тюремной больницы!
Симулировав психическое заболевание, Хармс спасся от немедленной казни, но смог продлить себе жизнь лишь менее чем на полгода…
Узнав о смерти мужа, Марина Малич впала в страшное отчаяние. Она не помнила, как вышла из здания тюрьмы, как шла в темноте по заснеженному Ленинграду. Ноги ее привели к Якову Друскину, который жил вдвоем с матерью в доме 150 по Невскому проспекту. На ее лице был такой ужас, что он сразу всё понял. И когда мать налила ему тарелку супа (а это была последняя тарелка, видимо, из собачины), он категорически отказался:
«— Нет, мама. Дай суп Марине, пусть она ест.
Мать поколебалась, и он повторил:
— Мама, я говорю тебе, что я это не трону, если ты не дашь его Марине».
Мать пожала плечами и подала тарелку Марине.
Яков Семенович Друскин сразу понял, что нужно спасать архив Хармса, который оставался в разбитом доме на улице Маяковского. Через некоторое время он вместе с Мариной пришел в эту квартиру, захватив с собой небольшой чемоданчик. В этот чемоданчик он набил рукописи — сколько мог. И ушел. Можно себе представить, сколько сил отнял такой поход (транспорт тогда в Ленинграде не ходил) у измученного голодом человека! Видимо, и сознание у него под воздействием голодания было не вполне ясное. Поэтому, как он сам вспоминал потом, он не смог найти даже некоторые рукописи, которые сам же отобрал (среди них оказалось утраченное стихотворение «Трава») — и был вынужден уйти из квартиры без них. Вторично он посетил квартиру на Маяковской уже после войны; там жила сестра Хармса Елизавета Грицына, которая разрешила ему забрать оставшиеся бумаги брата. Увы, их сохранилось весьма немного.