Наверное, если бы не было у меня верного куска хлеба в театре и кино, мог бы принимать участие во всевозможных телесоревнованиях так называемых эрудитов — людей, отягощенных множеством совершенно ненужных в нормальной жизни знаний. Теперь там весьма приличные призы и гонорары.
Много хлопот мне доставил сталинский обмен денег. Мне тогда было лет четырнадцать. Все накопления, предназначавшиеся для закупки книг, практически пропадали. Надо было срочно что-то покупать. Удалось достать ящик зубного порошка и большое количество презервативов и маточных колец. Маточные кольца успешно заменили ручной эспандер и были раздарены. А вот презервативы… Для прямого использования они не потребовались, но как много полезного из них было сделано! Водяные бомбы, сбрасываемые с верхних этажей. Разрезанные на кусочки и надутые маленькими шариками, они лопались о головы впереди сидящих товарищей. Там было еще много разных прелестей.
Раздельное обучение юношей и девушек было, конечно, ошибкой. На ровном месте возникало множество тайн, секретов, которые кто-то разрешал для себя, а кто-то и нет. В мои тринадцать лет мама опять повезла нас с сестрой на озеро Эльтон. Там была девочка, прелестная, стройная. Ей было четырнадцать. Затем девочка улетела в свой Свердловск, а мы вернулись в Саратов. Но с ней мы переписывались. Она писала мне каллиграфическим почерком, звала на Новый год. Я представил себе страшную картину: она выше меня на голову, ее сверстники-мальчишки — на две, а рядом — я, такой маленький и несчастный. Схватив письмо, я убежал в коммунальную уборную рыдать от безумной жалости к себе. Мы все чудовищно отставали в развитии, особенно в сексуальном плане дебри были непролазные. Хотя я в этом смысле был исключением — читал…
К тому же в седьмом классе я пережил свою первую любовь. Коллизия почти трагическая. Она была моей учительницей, и об этой диковато-невообразимой истории в школе многие знали. Это сильно поражало воображение наблюдавших: как так! такая красивая, сексапильная женщина, желанная для всех учеников класса, выбрала объектом своего внимания этого тщедушного, с шеей тридцать пятого размера, подростка. Если учесть положение ее мужа, который был сотрудником саратовского горкома, то все, вместе взятое, превращало наши отношения в настоящую бомбу замедленного действия. Тут важен не сам факт: ей тридцать четыре, мне четырнадцать, — не процесс совращения, не интрижка. Существенно другое. Очевидность того, что уже в четырнадцать лет я был готов испытать это — любовь, страдание, страсть. Чувство. Ведь мне представлялось, что эта женщина станет моей женой. Рано разбуженная чувственность, предельная эмоциональность, расшатанность нервной системы — все то, что спустя всего несколько лет оказалось столь необходимым в первых шагах актера. Как говорят в Жмеринке, все было подготовлено «из раньше». Вне живых эмоций нет артиста.
Мне с самых ранних лет было знакомо ощущение «в зобу дыханье сперло». Когда выступают слезы от избытка чувств. Я ревел, когда Лемешев пел: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтая…» От экзальтации чувств. Кто-то скажет: это — сентиментальность. Мне кажется иначе. Это — растревоженность рано проснувшейся эмоциональной натуры. Как будто кто-то перышком по сердцу скребет нежно-нежно, а ты его подставляешь, подставляешь… А потом уже сам бежишь за этим самым перышком. Не можешь без этого жить. Для меня, как для профессионала, такое засасывающее удовольствие — сцена. А в детстве, в юности, это был поиск чувств. Погоня за эмоцией: «и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет». Никак не меньше.
И сейчас, когда сидишь на спектакле, хотя бы «Месяц в деревне» у Фоменко, все мило, мило, а потом девочка эта, Полина Кутепова, возьмет такую ноту, что сразу же откликаешься на нее слезным спазмом. И Лена Майорова в четвертом акте «Трех сестер» так складывалась пополам, что невозможно было не ощутить ее боль физически. Когда в театре подступает к твоему горлу ком — это значит, что, грубо говоря, тебя достали, прошибли, добили, а не просто показали набор многозначительных символов.
Наталья Иосифовна Сухостав
В Саратовский дворец пионеров меня привела мама, пытаясь оградить от дурного влияния улицы и хулиганствующих элементов, проживавших на нашей Большой Казачьей. Она отдала меня в шахматный кружок, где я даже получил третий юношеский разряд.
Судьба решилась окончательно лишь в восьмом классе, когда я попал в знаменитый на весь Саратов детский театр «Молодая гвардия» Натальи Иосифовны Сухостав, располагавшийся в том же Дворце пионеров. В то время театр «Молодая гвардия» — я очень осторожно это формулирую — был конкурентоспособен местному ТЮЗу. У нас зрителю было даже интереснее. Мальчики играли мальчиков, девочки — девочек, а в ТЮЗе дамы среднего возраста изображали детишек в пионерской форме. Так бы я и дальше двигал фигуры, если бы в один прекрасный день драмкружку не понадобились лишние «штаны» и Наталья Иосифовна сама не пришла к шахматистам. Путем нехитрого теста, состоящего из произнесения «громко-громко, на весь зал» известной фразы «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», которую она попросила сказать почему-то именно меня и которая не без сарказма была мною выкрикнута, я был зачислен в новобранцы. Для меня это было счастливым попаданием в то занятие, которого мне недоставало.
Мы бывали в кружке трижды в неделю — два раза в будние дни и по воскресеньям. В скором времени я получил первую роль в пьесе Цезаря Солодаря «У нас каникулы». Роль называлась «Ленточкин». Потом я играл в пьесе «Снежок» Любимовой, в «Красном галстуке» Сергея Михалкова. «Красный галстук» был сыгран раз двадцать пять за сезон, не менее.
Пьеса Любимовой «Снежок» представляла собой поучительную историю из американской жизни. Негритянский мальчик попадает в класс с белыми детьми. Волей одной богатой и нехорошей девочки, Анжелы, он должен был быть отторгнутым от общества. Я играл то ли Джона, то ли Джека — не важно! — который был настроен прогрессивно, являя собою что-то вроде тред-юнионистского школьного лидера. Взобравшись на трибуну, я с великим пафосом произносил: «Тот, кто сядет с Анжелой Бидл — тот нам больше не товарищ!» С таким чувством и искренностью это произносилось, что у самого мурашки бегали по коже. А дружок мой, Славка Нефедов, сучонок такой, прикалывал: «Ладно, Лелик, чего ты! Не расстраивайся ты так!» Не на премьере, конечно, а позже, когда мы уже щеголяли своей «актерской свободой». А уж во времена «Современника» считалось за особую доблесть — разыграть на сцене товарища, расколоть. Заставить его заржать. Без ложной скромности признаюсь, что был одним из признанных мастеров этого дела.