— Скоро ты перестанешь притворяться больной? Потом вдруг вздрогнул, поднеся руку к шее, как будто его что-то укусило.
— Посмотри-ка, Чурка, — сказал он, — что это меня там на шее кусает.
Я запустила руку ему под воротник и вытащила оттуда крошечную фарфоровую куколку.
Не успела я подивиться тому, как она туда попала, как вдруг папа притворился, что его что-то укусило под обшлагом его блузы. Я посмотрела туда — там оказалась куколка чуть побольше той, которая была спрятана за воротом. Потом третья кукла, побольше, нашлась в башмаке, четвертая — в другом, и так я в разных местах отыскала семь куколок, из которых последняя, седьмая, была самая большая. Потом к ним отыскалась и ванночка. Эти куколки были единственной игрушкой, которую мне когда-либо подарил папа. Я их очень любила, и они долго жили у меня.
Я помню, что в детстве я часто болела. Бывало, встану утром с головной болью, сонная, и иду в комнату рядом со спальней родителей, где на полу лежит шкура большого черного медведя, и ложусь на него, положа голову на голову медведя.
Этот медведь особенный. У него сделана голова, как у живого. Карие стеклянные глаза смотрят, точно настоящие, через рот видны все зубы, даже язык сделан, как настоящий. А главное, мы знаем о нем то, что этот самый медведь грыз папа, и у папа от этого на лбу на всю жизнь остался полукруглый шрам от его укуса.
Часто мы рассказывали эту историю нашим знакомым детям, и иногда папа не мог понять, почему дети так пристально его рассматривали. Но когда догадывался, то всегда охотно давал разглядеть свой шрам. И часто он рассказывал о том, как это случилось. Давно уже, в Смоленской губернии, он подстрелил этого медведя, но не убил его до смерти. Медведь, разъярившись, набросился на него, повалил его и стал кусать, забирая его под себя. Папа рассказывал, как он чувствовал на своем лице горячее дыхание медведя и как его товарищ, мужик, охотник, спас его, отогнав медведя рогатиной51.
Лежу я на жесткой шкуре медведя, ковыряя пальцем зубы медведя, думаю о том, какой опасности подвергалась жизнь папа, благодаря этому зверю, и тихонько засыпаю, пока папа, в халате, с всклокоченными волосами и сбитой на сторону бородой, не выйдет из спальни, чтобы идти в кабинет одеваться, не разбудит меня и не велит лечь в постель.
Болезни у нас приходили и проходили без всяких видимых причин. Когда, казалось, можно было ждать болезни от разного нашего озорства — она не приходила.
Например, я, по примеру Sophie из книги Segur «Les malheurs de Sophie» 52, становилась под водосточную трубу во время сильного ливня и промокала до костей.
А однажды так вымокла в снегу, играя с братьями в снежки или строя снежного человека, что была вся обледенелая с ног до головы.
Раз весной, в самую полую воду, мы пошли после завтрака гулять с Ханной.
Был один из тех опьяняющих мартовских дней, когда солнце светит изо всех сил, жаворонки так и звенят, далеко уносясь к ясному синему небу, снег наполовину уже сошел, а оставшийся сделался мокрым и рыхлым; когда только что открывшаяся из-под снега и пригретая солнцем земля тает и пахнет своим особенным здоровым и сильным запахом, когда тоненькие побеги новой зелененькой травки торопятся протянуть свои стебельки к солнцу, а на открытых к самому припеку бугорках появляются первые лохматые желтенькие цветочки.
В такие дни и голоса людей, и лай собак, и пенье птиц, и журчанье воды громче, оживленнее и звонче раздаются в весеннем воздухе.
Мы с Ильей отличались тем, что в нас всегда было много той жизненной силы, которую англичане называют animal spirits[28] и которая иногда так нами овладевала, что мы совершенно пьянели и теряли власть над собой.
Так было и в этот весенний день. Мы не слушались Ханны и носились, как выпущенные на волю жеребята, куда попало, не разбирая, где сухо, где мокро.
Наконец, мы попали на Ясенку. Это не то ручей, не то речка, которая протекает под нашим парком и которая летом почти совсем пересыхает. Теперь Ясенка вздулась, как настоящий поток, унося в своих грязных желтых волнах большие глыбы льда и снега.
Мы с Ильей побежали в Ясенки по мокрому снегу, под которым насыщенная водой земля хлюпала и щелкала от наших шагов. Подбежав к руслу реки, мы минутку подумали, а потом, ни слова не говоря, шагнули прямо в воду. Хотя на мне, так же как и на моих братьях, надеты были высокие смазные болотные сапоги, но тем не менее вода их залила. Ни капельки не смутившись, мы с Ильей пошли по руслу реки против ее течения.
До сих пор помню чувство наслаждения, которое я тогда испытала. Идя по руслу ручья, я часто оступалась в яму или водомоину. И тогда вода доходила почти до лица. Перегнувшись вперед, я шла против течения, чувствуя, как сильно вода толкала меня.
Встречавшиеся льдины ударялись мне в грудь, но я не чувствовала ни боли, ни усталости и шла вперед, как победительница.
Вылезая из воды, я почувствовала, как тяжела и холодна на мне моя одежда. Вода в сапогах хлюпала и при каждом шаге выливалась из голенищ.
Страшно и стыдно было показаться Ханне и родителям после такого преступления. Но удовольствие мое было так велико, что не находила в себе раскаяния от того, что я ослушалась своей любимой воспитательницы.
Мы не простудились и терпеливо вынесли наложенное нам за наше дурное поведение наказание. Три дня нам запрещено было ходить гулять. Мы сидели дома, но с наслаждением вспоминали свою прогулку.
Зимой 1870/71 года папа весь с головой ушел в изучение греческого языка. С утра до ночи он читал и переводил классиков.
Как всегда, он много говорил о своем увлечении, и мы постоянно слышали его восхищение перед греческим языком.
Когда приезжал кто-нибудь из друзей папа, он заставлял себя экзаменовать в переводе греческого и на греческий язык.
Помню его нагнутую над книгой фигуру, напряженно-внимательное лицо и поднятые брови, когда он не мог сразу вспомнить какого-нибудь слова.
В декабре 1870 года он пишет Фету, что он с утра до ночи учится по-гречески. «Я ничего не пишу, а только учусь».
Но Фет не верил в то, что папа может один одолеть такой трудный язык, и говорил своим друзьям, что обещает отдать свою кожу на пергамент для диплома греческого языка Толстому, если он выучится ему.
«…Ваша кожа, отдаваемая на пергамент для моего диплома греческого, — находится в опасности, — пишет он Фету. — Невероятно и ни на что не похоже, но я прочел Ксенофонта и теперь a livre ouvert[29] читаю его… Как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые, хоть и знают, не понимают), в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной вроде Войны я больше никогда не стану… Ради бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят» 53.