Во время арестов Нечаев успел скрыться и бежал за границу [154]. Выданный потом цюрихским правительством, он держал себя на суде истинным революционером.
— Я не подданный вашего деспота! — заявлял он судьям и, когда его выводили, кричал: Да здравствует земский собор!
Заключенный в Алексеевском равелине, он умер в конце 1882 года [155] и, как показывают сведения о нем, помещенные в «Вестнике Народной Воли», он до конца сохранил свою почти невероятную энергию [156]. Ничего не забыл он за долгие годы одиночного заключения, ничего не забыл и ничему не научился. До самого конца он сохранил глубокое убеждение, что мистификация есть лучшее, едва ли не единственное, средство заставить людей сделать революцию.
Московская организация была действительно, в буквальном смысле слова, делом «нечаевским», т. е. делом одного человека: все остальные участники были в его руках лишь материалом, мягким воском, разогретым ложью, из которого он лепил по произволу те фигуры, какие являлись в его воображении.
Поразителен контраст между Нечаевым и нечаевцами: они были обыкновенной русской радикальной молодежью первой поры нарождавшегося движения. Им предстояло еще определяться и вырабатываться в практических деятелей, и выработались бы они, конечно, не в членов деспотически организованного революционного сообщества, а, по всему вероятию, в нечто аналогичное возникшим почти одновременно, но в стороне от нечаевщины, кружкам пропагандистов [157].
Нечаев явился среди них человеком другого мира, как будто другой страны или другого столетия.
Нет достаточно данных, чтобы проследить, как сложился этот бесконечно дерзкий и деспотический характер и на чем именно выработалась его железная воля; несомненно, однако, что главнейшая роль принадлежит тут [158] личной судьбе Нечаева. Самоучке, сыну ремесленника пришлось, конечно, преодолеть массу препятствий прежде, чем удалось выбиться на простор, и эта-то борьба, вероятно, и озлобила и закалила его. Во всяком случае, ясно одно: Нечаев не был продуктом нашей интеллигентной среды. Он был в ней чужим [159]. Не взгляды, вынесенные им из соприкосновения с этой средой, были подкладкой его революционной энергии, а жгучая ненависть, и не против правительства только, не против учреждении, не против одних эксплоататоров народа, а против всего общества, всех образованных слоев, всех этих баричей богатых и бедных, консервативных, либеральных и радикальных. Даже к завлеченной им молодежи он, если и не чувствовал ненависти, то, во всяком случае, не питал к ней ни малейшей симпатии, ни тени жалости и много презрения. Дети того же ненавистного общества, связанные с ним бесчисленными нитями, «революционеры, праздноглаголящие в кружках и на бумаге», при этом гораздо более склонные любить, чем ненавидеть, они могли быть для него «средством или орудием», но ни в каком случае ни товарищами, ни даже последователями. Таких исключительных характеров не появлялось больше в нашем движении, конечно, к счастью.
Несмотря на всю свою революционную энергию, Нечаевы не усилили бы революционных элементов среди нашей интеллигентной молодежи, ни на шаг не ускорили бы ход движения, а могли бы, наоборот, деморализовать его и отодвинуть назад, особенно в ту раннюю пору! Система «не убеждать, а сплачивать» и обманом толкать на дело, вела, конечно, «к бесследной гибели большинства», но ни в каком случае не «к настоящей революционной выработке», хотя… [160]
Воспоминания о С. Г. Нечаеве
На Васильевском острове, кажется, в Андреевском училище для готовившихся в учителя давали предметные уроки обучения по звуковому методу. Черкезов познакомил меня с учителем, и я стала ходить на эти уроки. Однажды учитель зазвал человек 7–8 из слушателей, и меня в том числе, в свою квартиру.
— Надо поговорить о том, что следует читать учителям, что бы приготовиться к своей деятельности.
Выбрали вечер. Собралось нас в маленькой комнатке человек 10. За столом не хватило всем места.
Несколько человек сидело в сторонке на кровати, отдернув закрывавшую ее занавеску на шнурке. Эти учителя, — все очень молодые, не старше меня самой, — и раньше не представлялись мне особенными мудрецами. Теперь из начавшихся разговоров я увидела, что они очень мало знают, меньше меня самой.
Моя застенчивость быстро исчезла, поэтому я начала вмешиваться и оказалось удачно: меня слушали, и большинство становилось на мою сторону. Кто-то предложил читать по педагогии и назвал какую-то книгу. Один из сидевших в стороне от кровати, лицо которого показалось мне незнакомым (Яковлев [161] назвал его учителем приходского Сергиевского училища [162]), возражал, я присоединилась к нему. Сторонники чтения по педагогии были немедленно побеждены. Педагогия — педагогией, но важнее самим то педагогам хоть немного разбираться в вопросах жизни. Но что же читать? Все как-то примолкли на минуту. Я начала тогда называть достойное по моему прочтения: «Исторические письма» Миртова [163], печатавшиеся тогда в «Неделе», Милля с примечаниями Чернышевского, которого я в это время читала по вечером, придя с работы [164]. Пыталась я его читать еще в пансионе, но тогда дело шло очень плохо, — книга и тогда казалась мне понятной, но недостаточно интересной. Теперь я читала его так, как когда то уроки учила: прочту главу и расскажу самой себе ее содержание. Под конец, читая Милля, я начала иногда угадывать заранее, что именно возразит на то или другое место Чернышевский, и, когда удавалось, была очень довольна. Все, что называла, заслуживало полного одобрения Яковлева, нового господина на кровати и одного наиболее речистого из учеников; остальные молчали. Начали их расспрашивать, что они уже читали, и, оказалось, что очень мало, некоторые читали кое-что из Писарева, но ни, один не читал Добролюбова. Я сказала, что моя любимая статье Добролюбова «Когда же придет настоящий день».
— А когда же он придет? — спросил один из учеников. Я сказала, что Добролюбов думает, что при поколении, которое «вырастет в атмосфере надежд и ожиданий».
— При нас, значит, — заметил господин на кровати. Когда расходились он рекомендовался мне Нечаевым и просил прийти в Сергиевское училище.
— Что же, там тоже учителя собираются? — спросила я.
— Нет, учителя не собираются, но надо нам потолковать.
Через месяц или два имя Нечаева знало все студенчество и все общество, интересовавшееся студенческими историями. Но в это время оно не говорило мне ровно ничего. Пойти на его приглашение я не собралась.