Мимо окон быстро прошел хорошо одетый человек в смушковой шапке. За ним едва поспевали два немца. Резко распахнулась дверь. Человек в смушковой шапке шагнул на середину комнаты, диковато обвел всех глазами.
- Что за жидовская компания?!
Дядя Петя заикнулся было что-то сказать, но человек в шапке сорвал с руки кожаную перчатку и наотмашь ударил ею по дяди Петиному лицу.
- Молчи, сволочь!
Славка услышал, как из большой дяди Петиной семьи вырвался крик. Кто-то из маленьких заплакал. Человек нервно обернулся.
- Сволочи! - сказал он, потом схватил за грудки дядю Петю и ударил в лицо кулаком. Кровь потекла из носа. Дядя Петя растер ее рукавом рубахи, отступил назад и стал что-то говорить:
- Да вы что, товарищ Серегин...
И еще ударил дядю Петю человек в шапке. Потом злобно еще, еще и еще. Он рвал на дяде Пете рубаху, и бил его, и ругался при каждом ударе.
- Товарищ... Я покажу тебе, какой я товарищ... Брянский волк тебе товарищ...
- Господин Серегин, - все отступал и все старался укрыться от удара, но не мог укрыться дядя Петя.
- Я покажу тебе, сволочь... Двадцать пять лет терпел, сволочь... Двадцать пять лет... Двадцать пять лет, сволочь...
В голос плакали дети, жались по углам взрослые. Володька, которого Славка держал в своих коленях, рвался вступиться за отца. Он не плакал, а люто смотрел в затылок человеку, избивавшему отца, и вырывался из Славкиных рук и коленей. От последнего удара дядя Петя не устоял, полетел на пол. Серегин выскочил на улицу и через минуту вернулся с двумя немцами, кивнул на Славку и Гогу, сказал что-то - Славка не мог разобрать слова - и снова бросился к дяде Пете.
Славку и Гогу вывели на улицу. У мостика через сажалку немцы остановились, огляделись, потом показали, куда надо идти. Надо, оказывается, свернуть с дороги и идти вдоль берега вверх, в сторону черного леса, откуда текла эта черная незамерзающая речушка. Входила речушка в улицу через пустой промежуток между двумя дворами. В этот промежуток, по берегу сажалки, по пушистому, нетронутому снегу и повели немцы Славку и Гогу. Как только вошли в этот пустой промежуток, Слава догадался, куда их ведут. Он догадался, но как-то ничего не почувствовал, не хотелось ни чувствовать, ни понимать.
Далеко немцы не пошли, тут же, в пустом промежутке, велели остановиться. Прикладами объяснили, что надо стать на краешек берега, спиной к черной воде. Ребята послушно подались к самому берегу, где пушистый снег шапками, грибами, какими-то диковинными головами нависал над водой. Под этими шапками, грибами, головами стояли, видать, кустики какие-либо, кочки или камни. Были такие шапки и посередине речушки, вроде пасхальные куличи стояли на столбиках. И все это красиво отражалось в черной воде.
Славка и Гога послушно подошли к самому берегу и повернулись к нему спиной. Немцы стояли напротив, перед глазами. Сейчас они поднимут карабины. Вот они и на самом деле подняли карабины. Гога сказал:
- Жаль, Слава, не напишу я твой портрет, не узнает тебя мир. Жаль, дорогой. - Он прикрыл шарфиком нос и даже не взглянул немцам в глаза, в черную пустоту их карабинов.
Славка ничего не ответил. Он смотрел поверх черных стволов, поверх зеленых пилоток, нахлобученных до самых ушей, смотрел на перламутровый день и не испытывал ни ужаса, ни страха перед смертью, потому что не верил в нее до самой последней минуты. Он не вспомнил про давнюю свою загадку: почему люди покорно исполняют все, что говорят им их палачи перед казнью, почему сам он покорно вышел из дома, завернул перед мостиком вдоль берега, доплелся до самого места, потом подступился к самой воде, повернулся к ней спиной, чтобы потом свалиться туда или чтобы можно было потом легко столкнуть туда его труп. Он не думал об этом, он сам был теперь в положении тех, которые послушно снимали кожаные куртки, сапоги и даже носки, которые делали все это только потому, что надеялись, может быть бессознательно, как надеялся сейчас и Славка - тоже бессознательно, - на какое-то чудо. Он цеплялся за эту надежду до последней секунды и в ожидании чуда послушно исполнял все, что ему приказывали его убийцы.
Лязгнули затворы. Грохнул выстрел. Немцы испуганно и резко повернули головы вправо, на дорогу. Там, перемахнув через мостик, как вкопанный остановился вороной жеребчик, запряженный в новенькие санки. В санках высилась сильная фигура седока в шапке-кубанке, в черном дубленом полушубке, затянутом портупейными ремнями. Седок медленно опустил руку, в которой держал, не вложил еще в деревянную колодку, тяжелый маузер. Через минуту маузер привычным толчком был водворен в деревянное ложе, а хозяин его легко соскочил на дорогу и, пружиня шаг, почти бегом бросился к месту расстрела. Не спрашивая никого и ни о чем, он схватил за шиворот крайнего немца и швырнул его в снег, другого двинул в спину так, что тот без оглядки заспотыкался к дороге.
- Немчура вшивая...
Потом к Славке и Гоге:
- Завтра придете ко мне, получите вид на жительство, а то, чего доброго, и правда прихлопнет какой-нибудь мерзавец.
Немцы и тот, в смушковой шапке, быстро смотались на станцию. А через час в школе, перед густо сбитой толпой дебринцев выступал Славкин и Гогин спаситель, начальник волостной полиции Марафет. В Дебринке все знали его с давних времен и называли Марафетом, - может, у него настоящего имени-то и не было. Вплоть до самой войны работал он буфетчиком на железнодорожной станции, через которую пришли сюда Славка и Гога и которая видна была с высокого места Дебринки.
"Зайдем к Марафету", - говорили когда-то мужики, если хотелось принять свои сто пятьдесят с прицепом. "Одолжи у Марафета", - говорили бабы, если случалось на станции купить что-нибудь, а денег не хватало.
- Господа мужики и господа бабы! - говорил теперь властным голосом Марафет. Никто не знал его настоящего имени, потому что в этом ни у кого никогда не было нужды. Марафет - и этого было достаточно. - Господа! Мы живем между трех огней. Огонь немецкий, огонь советский и огонь партизанский. Вы поняли меня? А если кто выдаст коммунистов или комсомольцев... - Марафет вынул маузер, поднял эту страшную штуку над головой, потом снова бросил в деревянную колодку. - Я стрелять не буду, не бойтесь, я задушу того вот этими руками. Почему? А потому, что у нас теперь нету ни коммунистов, ни комсомольцев, у нас теперь сплошь одни русские люди и другие, конечно, нации. Вот за их, за русских людей, я любому выну горло. И все мы, господа, должны думать теперь только лишь об одном - как нам всем между трех огней сберечь наши деревни и села, наши домашние очаги, где мы живем и где живут наши дети. Если вы, господа, поняли меня, то прошу расходиться, а Дебринку спалить я не дам.