Внизу всего хора, как бы из земли, плыла густая, сочная и вкусная октава. Что-то плодородное, ароматное и девственное чувствовалось в этих ярких и цельных звуках, могучее и устойчивое. Казалось, что этот голос внес сюда всю природу, яркие солнечные лучи, их теплоту, ароматное дыхание зеленых степей, их тайны и теплый запах согретой солнцем земли.
Как только загудела октава, купцы один по одному стали вылезать в зал, и на их заплывших жиром лицах появлялась улыбка умиления. Этот странный и редкий голос, играющий в духовных хорах такую важную роль, неотразимо пленял купеческие души. Они знали счастливого обладателя такой удивительно широкой глотки и ободряюще подмигивали ему, с нетерпением ожидая самой низкой и густой ноты.
И он наконец взял эту ноту.
Это был звук, словно доходивший из бездны, — глубокий, таинственный и внушающий невольное чувство страха и уважения.
Захарыч стоял позади всех басов и пускал в воздух свои потрясающие сердца купцов ноты.
Фигура его была ужасна. Приземистый, с богатырской грудью, с громадной вихрастой головой на короткой и сильной шее, с аляповатым, безобразным лицом, похожий на истукана, он крепко, как на сваях, стоял на коротких, неуклюжих ногах и свирепо водил исподлобья огромными глазами, налитыми кровью от пьянства. Страшная густота голоса не позволяла ему выговаривать слов, и он только бессмысленно ревел, опустив голову, как буйвол.
После громогласного конца концерта мальчики ушли, а большие певчие сделали вид, что тоже хотят уходить, но знали, что Понедельников им уйти не позволит.
— Господа! По рюмочке! Закусить! Пожалуйста! — провозгласил он, обращаясь к хору, и, положив обе пятерни на свое огромное брюхо, осклабляясь, подошел к регенту.
— Ну, брат, и ревет же у тебя Захарыч твой! Утешил, одно слово! Хо-хо-хо-хо!
При одном воспоминании о том, как ревет Захарыч, ему становилось смешно.
— Октава — краса хора! — самодовольно отвечал регент.
— Да уж верно, брат! Она, матушка, как загудит — от нее весь хор стонет! Хо-хо-хо! Ну, а что, пьет ведь?
— Пьет, Лука Савельич! Подержался было сначала, а теперь никогда трезвым-то и не бывает! Уж это голос такой! Без водки и петь не может, — машина не действует, а выпьет полбутылки — приходит в свою нормальность. Самый голос тяготит такого человека. Тяжело иметь октаву!.. Ну-с, — переменил тон регент, — мы уж вами закончили визиты, Лука Савельич! Знаем, что у вас можно отдохнуть.
— А то как же? Чай, не впервой! По заведенному порядку, выпьем, песен попоете нам!
— За этим дело не станет, Лука Савельич!
— А это кто у вас… новенький?
— Да, недавно поступил! Из выгнанных студентов будет. Наук не кончил и в певчие попал! Хе-хе-хе!
— Высших, значит, наук?
— Хе-хе-хе!
— Высшие науки ни к чему! — икая, вмешался в разговор другой купец с лошадиным хвостом вместо бороды. — Жил у меня один этакий на фатере. Так он бога-то «механиком» ругал. Я говорю: по какому случаю! механик, но не б-бог? Он то, се, но, между прочим, меня не проведешь: я «их» наскрозь вижу, этих высших-то наук! Никакого толку! Вот беса тешить — это их дело. Я слушал-слушал, да-а как д-дам ему за механика-то в морду! Одним махом сделал ему разрушение Помпеи…
«Философ» обнажил громадный кулачище и показал, как он сделал «разрушение Помпеи».
Между тем певчие не дремали около длинного стола с винами и закусками. Там шла деятельная выпивка.
Захарыч, мрачный и молчаливый, опрокидывал рюмки с такой быстротой, точно мух ловил. Сначала он выпил три рюмки, стоявшие рядышком. Потом увидал шесть и начал их выплескивать в себя одну за другой, без закуски, но при последней рюмке почувствовал, что кто-то тихонько взял его за рукав. Это был регент. Он пошевелил длинными усами, сверкнул строгими глазами и покачал головой.
— Не пей ты хоть по шести-то! — укоризненно произнес он.
Захарыч отмахнулся от регента.
— Отвяжись! — пустил он в удивительно низкую, великолепную ноту.
Регент махнул рукой и тоже выпил.
— Нет лучше голоса, как октава! — разглагольствовали купцы. — Ну что, например, тенор? Так себе, жидкий голос, от него только мозоли ужжат! А у Захарыча — голос! Мы его завсегда ублаготворим: одежу с себя пропьет — оденем! Посуду в трактире перебьет — заплатим! Напейся он сейчас — сбережем! Он — наш!
— Вер-рно! Ну, тоже есть и верха, которые… хо-хо-хо! Кэ-эк тяпнет!
— Ну, верха-то я и сам тяпну!
Тут же шел и религиозный опор.
— Я говорю тебе, дурья башка, что на том самом, значит, месте, где стоит гора Голгофа, откопан был Адамов мосол…
Собеседник икнул и перебил серьезно:
— Врешь, не мосол!
— Нет, мосол! И вот, значит…
— Не мосол, говорят тебе!
— Как не мосол?
— Голова, а не мосол! Писания не знаешь!
— Нет, мосол!
— Какой такой мосол?
— Вот… такой! — споривший, растопырив ладони, уверенно и с точностью показал, какой длины был «мосол».
В комнате стоял гул голосов. Всякий говорил свое. Чья-то могучая длань ласково трясла регента за шиворот и любовно приговаривала:
— Вели им песню петь, чертов кум, варяг ты этакий!.. Деймон!
Вскоре хор собрался в кучу. Ржавчина, специалист по части «светского» пения, занял место регента. Началось пение.
От Кав-ка-за до Ал-та-я,
От А-му-ра до Днеп-ра!
отчеканивали басы «стокатто», а тенора так залились, что даже Понедельников, не любивший их, притопнул ногой и крикнул:
Захарыч совсем не мог выговаривать слов новой для него песни и только хрюкал, покрывая весь хор:
От Шалтая до Болтая
От Болтая до Шалтая!
Купцы были очень довольны. По окончании песни они так и вцепились в него и, облепив его, как мухи, начали «накачивать» водкой.
И Захарыч пил ее, как воду.
Наконец, он свалился под стол и заснул. Купцы долго старались растрясти его, но он спал богатырским сном.
— На снег его, ребята! — догадался один купец. — Там оклемается!
— Верно! — подтвердили остальные. — Перенесем его с честью!
— Ковер ему на снегу постелим!
— И графин под самое рыло!
— Хо-хо-хо! Октава!..
Мысль о том, что Захарыч проснется не в комнате, а на снегу, показалась купцам забавной.
Они подняли на руки спящего богатыря и торжественно понесли его на двор.
— Держи голову-то, черт!
— Спину-то, спину-то подопри!
— Ничего, тащи, ребята!
— Клади! Так!
— Ну, не трог, спит! Человек не свинья, — выспится, сам встанет!