Кинематографически этот проход выглядел чрезвычайно эффектно, потому что московский генерал имел рост кавалергардский, и семенившие за ним офицеры едва доходили высокому начальству до погона, не говоря уже о Кирпиче. Единственным, кто мог бы тягаться с генералом длиной, был Кротович, но в присутствии старших по званию прапор съеживался автоматически.
Вся эта депутация влетела ко мне в хлеборезку, и, приставив ладонь к пилотке, я прокричал подобающие случаю слова. Генерал среагировал на приветствие не сильнее, чем тяжелый танк на марше на стрекот кузнечика. Он прошагал к весам и, водрузив на них чашку с мясом, уставился на стрелку. Стрелка улетела к килограммовой отметке. «Пустую чашку!» — приказал генерал, и я, козырнув, шагнул к дверям, чтобы выполнить приказ, но перед моим носом, стукнувшись боками, в проем проскочили два майора.
Мне скоро было на дембель, а им еще служить и служить…
Через несколько секунд майоры вернулись, держа искомое четырьмя руками. В четырех майорских глазах светился нечеловеческий энтузиазм. За их спинами виднелось перекошенное лицо курсанта, который только что собирался из этой чашки поесть.
Чашка была поставлена на противовес, но стрелка все равно зашкаливала на двести лишних грамм.
— А-а, — понял наконец генерал. — Так это ж с бульоном… Ну-ка, посмотрим, — сказал он, — сколько там чистого мяса!
И — внимание! — перелил бульон из правой чашки — в левую, в противовес!
Теперь вместо лишних двухсот граммов — двухсот же стало недоставать! Генеральский затылок начал принимать цвет знамени полка. Не веря своим глазам, я глянул на шеренгу товарищей офицеров. Все они смотрели на багровеющий генеральский затылок, а видели сквозь него каждый свое: снятие, лишение звания, отправку в Афган… В хлеборезке царил полный ступор, и я понял, что час моего Тулона настал. Я шагнул вперед и сказал:
— Разрешите, товарищ генерал?
Не рискуя ничего объяснять, я вылил за окошко коричневатый мясной навар и поставил чашку на место. И весы показали наконец то, что от них и требовалось с самого начала.
Офицеры выдохнули. Особенно шумно выдохнул Кирпич.
Внимательно рассмотрев местонахождение стрелки, генерал-лейтенант обернулся, посмотрел на меня со своей генерал-лейтенантской высоты и задал вопрос, выдавший в нем стратегическую жилку.
— Армянин? — спросил меня будущий замминистра обороны страны.
— Никак нет, еврей, — ответил я.
— А-а, — сказал он и, не имея больше вопросов, нагнулся и вышел из хлеборезки. Следом пулями вылетели Кирпич, несколько «полканов», парочка майоров и прапорщик Кротович. Последним выходил новый замполит полка, майор Найдин. Внезапно остановившись в дверях, замполит похлопал меня по плечу и, сказавши:
— Молодец, сержант! — подмигнул совершенно воровским образом. В присутствии проверяющего из Москвы разница между хлеборезом и замполитом полка стиралась до несущественной. Надувая столичное начальство, мы делали одно большое общее дело.
Но что генерал-лейтенант! Осенью того же восемьдесят первого по округу пронеслось: скоро в Забайкалье нагрянет товарищ Устинов. Для молодых читателей, а также тех, кому за прошедшие годы отшибло память, сообщу, что Устинов этот был министр обороны. С его просторных погон к той осени уже третий год лилась кровь Афганистана, но летел маршал почему-то не в Афганистан, где самое ему было место, а на учения в Монголию. (Монголия в те ясные времена была частью Забайкальского военного округа. Как говорила мужу леди Макбет, «о вещах подобных не размышляй, не то сойдешь с ума».)
В общем, Устинов летел на учения — с промежуточной посадкой в штабе округа в Улан-Удэ. А так как неподалеку находилась наша образцовая «брежневская» дивизия, а в ней — наш образцовый мотострелковый полк, вероятность увидеть члена Политбюро своими выпученными глазами была достаточно велика.
Немедленно по получении страшной информации из Москвы полк прекратил свое существование как боевая единица и переквалифицировался в ремонтное управление. На плацу целыми днями подновляли разметку и красили бордюры, в казармах отдраивались такие медвежьи углы, в которые ни до, ни после того не ступала нога человека. Я неделю напролет белил потолок. В последний день перед прилетом министра всё в полку посходило с ума — майоры собственноручно отдраивали двери, а командир полка носился по гарнизону, как муха по каптерке. Рядового, замеченного в перекуре, могли запросто пристрелить на месте.
Но главное было — борьба с осенью. Плац подметали дважды в день, но через час после очередной расчистки он был снова завален палой листвой. Так продолжалось до последнего дня, а наутро, выйдя из казармы после очередного недосыпа, я увидел: на осине сидел маленький якут и обрывал с осины листву. На якуте была шинель и шапка с красной звездой. На соседних осинах сидели другие якуты. Крыша моя накренилась и поехала.
Только через несколько секунд я вспомнил обстоятельства места и времени, включая то, что наша четвертая рота полностью укомплектована в Якутии. Но эти несколько секунд я прожил в вязком тумане личного сумасшествия.
А с другой стороны — ведь министру обороны не объяснишь, почему плац в листве. Маршал увидит расхождение между долженствующим и существующим — и огорчится. А когда маршалы огорчаются, полковники летят в теплые страны.
— Осень, товарищ маршал!
Это довод для гражданского ума, не вкусившего нормативной эстетики Устава, — а маршал запросто решит, что над ним издеваются. В армии не существует демисезонной формы одежды! Деревья должны либо дружно зеленеть, либо молча стоять голыми. А плац должен быть чист. А личный состав смотреть программу «Время». Даже если телевизор, по случаю чемпионата мира по хоккею, унесен из роты в штаб.
— Рота, рассесться перед телевизором в колонну по шесть!
— Так нет же телевизора, товарищ прапорщик!
— Что по расписанию?
— Просмотр программы «Время»…
— Рассесться в колонну по шесть!
Сидим в колонну по шесть, смотрим на полку со штепселем. Ровно полчаса, пока в соседних казармах не кончится программа «Время». Привет от Кафки.
А Устинов в наш полк так и не приехал.
Фамилия полкового особиста была Зарубенко. Капитан Зарубенко. С учетом специфики работы звучит, согласитесь, особенно хорошо. Специфика эта была такова, что, хотя капитан несколько месяцев копался в моей судьбе, как хирург в чужих кишках, я до сих пор не представляю его в лицо. Просто однажды в спортзале повар Вовка Тимофеев сказал мне: