темной, с низким потолком и обмазанными глиной стенами, но зато большой, и что еще важнее – в ней он был один.
Вот уже очень скоро пять лет, как я под конвоем или в толпе людей, и ни одного часу не был один. Быть одному – это потребность нормальная, как пить и есть, иначе в насильственном этом коммунизме сделаешься человеконенавистником. Вот от этого-то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года [173].
На самом деле совсем одинок он не был – в доме уже проживало изрядное количество тараканов. Он снял его у пожилой вдовы за пять рублей в месяц, за которые получал еще щи без тараканов, черный хлеб и кашу. Хозяйка также занималась стиркой, а старшая из ее дочерей, двадцатидвухлетняя и тоже вдова, приходила мыть то, что можно было отмыть. Иногда она оставалась после уборки, подсаживалась к нему пить чай в одной нижней рубашке, подпоясанная только красным кушаком, на голую ногу и с платочком на шее. (Он все-таки долгое время сидел в тюрьме.) В городе Федор также познакомился с семнадцатилетней Елизаветой Невротовой, к которой воспылал крайней симпатией. Он видел ее на рынке продающей калачи, совсем как те девочки, что приходили в тюрьму ради заработка для семьи. Федор был связан солдатской службой, а она была необразованной, но он все равно писал ей письма. «Милая Лизанька. Вчера я хотел увидеть Вас…» [174]
Однажды осенью Достоевский получил пугающее сообщение – «господин областной стряпчий по уголовным делам» желал видеть его. Федор надел свою серую армейскую шинель с красным стоячим воротником и красными же погонами и мужественно отправился на встречу. Его встретил молодой человек двадцати одного года от роду. Извинившись за то, что не пришел к нему лично, принялся выдавать Федору письма и посылки. Было письмо от Майкова, от Михаила, с 50 рублями, а еще – белье и книги. Оказалось, что этот молодой человек, барон Александр Врангель, был в толпе во время инсценированной казни Федора и знал все о его положении. Пока Федор стоял, просматривая свои посылки, барон сам получил целую груду писем от родных. Порывисто вскрыв одно из них, в сильной тоске по близким глядя на страдальческое лицо Достоевского, Врангель разрыдался и бросился обнимать пораженного рядового. Федор не мог сопротивляться подобной эмоциональной открытости, и они тут же сделались друзьями.
Они часто встречались. Федор находил Врангеля добрым, немного гордым – но это снаружи, я это люблю [175], – впечатлительным, довольно образованным и любящим учиться. Что других злило и бесило, молодого барона только огорчало – признак превосходного сердца [176]. Этому человеку можно было доверять, ему можно было открыть свои задушевные мысли. (А еще Врангель оказался достаточно щедрым, чтобы одолжить Федору 125 рублей, что тоже не оказалось лишним.) Засиживались в доме Врангеля допоздна – Федор пил чай и таскал у Врангеля табак для трубки – либо отправлялись вместе купаться в реке. В апреле Врангель снял на лето «дачу», усадьбу на высоком берегу Иртыша, и они съехались. Барон накупил луковиц цветов, семян и саженцев. Разбили цветник, насадили огород. Федор – в одном ситцевом жилете розового цвета, полинявшем от стирки, с болтавшейся на шее домашнего изделия длинной цепочке из мелкого голубого бисера, на которой висели большие серебряные часы-луковица – с удовольствием работал в саду. Часто выезжали в степь на лошадях, но Федор никогда не писал об окружавшей его природе. Его не трогало бескрайнее небо с бегущими по нему призрачным караваном белыми облаками, расстелившийся по земле цветочный ковер, двойной горизонт земли и берез – его интересовали только люди.
Иногда дочери хозяйки Достоевского приходили из города помочь им в саду, и Федор читал им наизусть Пушкина, а то и распевал оперные арии. Но все это отвлекало его внимание. Он писал, используя любую свободную минуту, – порой ночи напролет. Ему нужно было получить разрешение вернуться в европейскую часть России. Он должен был снова вернуться в литературу. Это было самое важное. Жизнь не могла продолжаться до тех пор, пока он не получит разрешение издаваться. Я в каком-то ожидании чего-то; я как будто всё еще болен теперь, и кажется мне, что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то и что будет что-нибудь, может быть тихое и ясное, может быть грозное, но во всяком случае неизбежное [177].
18 февраля 1855 года в Зимнем дворце скончался Николай I – официально от пневмонии, хотя ходили слухи, что он принял яд после унизительного оборота, который приняла война в Крыму. Новости достигли Семипалатинска 12 марта. Они давали возможность надеяться на амнистию, особенно потому, что сын Николая, Александр, по слухам, был более либерален. Федор тут же набросал льстивую поэму, посвященную его мертвому мучителю, и еще одну царю Александру – царь умер, да здравствует царь – в надежде, что эта лесть сыграет свою роль. Но не это стало решающим событием.
Однажды батальонный командир, Белихов, пригласил Федора на ужин, где представил Александру Исаеву, местному акцизному чиновнику, несколькими месяцами ранее освобожденному от должности за пьянство. Жалованье было его единственным доходом, и теперь под равнодушными взорами местного общества молодая семья Исаевых скатывалась в бедность. Исаев был любопытным малым: натура довольно беспорядочная, страстная, упрямая, несколько загрубелая и вместе с тем сильно развитая, добрейшая, несмотря на множество грязи, чрезвычайно благородная. Всегда беспечен, как цыган, самолюбив, горд, хорошо образован и почти никогда – трезв, он понимал все, о чем бы с ним ни заговорить. Но не он привлекал меня к себе, а жена его [178].
Мадам Исаева носила то же имя, что и его мать, – Мария. Это была ужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная [179]. Двадцати восьми лет, милая, умная и образованная – редкое сочетание в этой части света. Он находил ее временами игривой, временами экзальтированной. Она обладала тем презрительным сортом цинизма, что является последней защитой идеалиста, многажды разочарованного реальностью мира, больного, раздраженного, обиженного, обиженного уже тем, что не ценило его поганое общество, не понимало [180]. Исаева была хрупкой и предрасположенной к чахотке, как героиня какой-нибудь романтической истории. Федор чувствовал себя зачарованным, будто изучающим искаженную версию собственного прошлого: Мария-чахоточница, обремененная трудами мать, ее муж – порой жестокий пьяница, и их сын, семилетний Паша, неуклюжий мальчик, исподлобья поглядывавший на