А из банального, в духе романтизма, стихотворения «К Д.», 1831 года, – вернее, из одной только его строфы:
Есть слова – объяснить не могу я,
Отчего у них власть надо мной;
Их услышав, опять оживу я,
Но от них не воскреснет другой… —
от этого темного, шероховатого алмаза, где верно схвачено глубокое и новое впечатление, впоследствии разве не выточится неповторимый – на все времена – бриллиант:
Есть речи – значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
В «Балладе» (1831), где «юная славянка» поет над детской люлькой колыбельную – увы, пока еще общими словами, хоть едва-едва, но просвечивает уже прообраз гениальной и чисто народной «Казачьей колыбельной».
Юношеское творчество Лермонтова – живая стихия, несущая могучего духом гиганта, богатыря, растущего не по дням, а по часам: там еще совершается кристаллизация слова, там будто бы творит сама поэтическая природа, по ходу находя своим созданиям единственно возможные, совершенные очертания. Недаром Лермонтов смолоду не любил подпускать к своему творчеству, к своей мастерской никого. В юнкерской школе тайком пробирался в отдаленные классные комнаты и допоздна просиживал там, сочиняя стихи. От любопытных товарищей отделывался чтением шуточных стихотворений, и лишь очень немногим и редко показывал настоящее. Никому не давал списывать своих стихов.
С невиданным – буквально, никому не виданным – упорством он развивает и оттачивает свой талант, отнюдь не торопясь явить его миру: и это сознательная работа мастера над собой. «…до сих пор я жил для литературной карьеры, столько жертв принес своему неблагодарному кумиру, и вот теперь я – воин, – со светской небрежностью сообщает он Марии Лопухиной в октябре 1832 года. – Быть может, это особая воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди – это лучше медленной агонии старика. А потому, если начнется война, клянусь вам богом, что всегда буду впереди». Но все дело-то в том, что и став воином – поступив в юнкерскую школу и позже участвуя в Кавказской войне, – Лермонтов ни на миг не оставляет творчества, неведомым образом находя для него время.
Впоследствии Евдокия Ростопчина в письме Александру Дюма, сравнивая Пушкина с Лермонтовым, невольно изобразила то стихийное начало в творчестве Лермонтова:
«Пушкин – весь порыв, у него все прямо выливается; мысль исходит или, скорее, извергается из его души, из его мозга, во всеоружии с головы до ног; затем он все переделывает, исправляет, подчищает, но мысль остается та же, цельная и точно определенная.
Лермонтов ищет, сочиняет, улаживает; разум, вкус, искусство указывают ему на средство округлить фразу, усовершенствовать стих; но первоначальная мысль постоянно не имеет полноты, неопределенна и колеблется; даже и теперь в полном собрании его сочинений попадается тот же стих, та же строфа, та же идея, вставленная в совершенно разных пьесах.
Пушкин давал себе тотчас отчет в ходе и совокупности даже и самой маленькой из его отдельных пьес.
Лермонтов набрасывал на бумагу стих или два, пришедшие в голову, не зная сам, что он с ними сделает, а потом включал их в то или другое стихотворение, к которому, как ему казалось, они подходили».
С кем из ровесников или знакомых Лермонтов мог бы поделиться тем, что происходит в нем? Равных – ни по силе души, ни по уму – ему просто не было. «Надо полагать, что люди созданы вовсе не для того, чтобы мыслить, раз мысль сильная и свободная – такая для них редкость», – заметил он в восемнадцать лет в письме Марии Лопухиной. Своего презрения к умственным способностям окружавших его людей он и не скрывал, оттого и запомнился им то своим «тяжелым» характером, то ядовитостью издевок. Профессорам в университете – дерзит, ненароком показывая, что подробнее и глубже знает читаемый предмет. Вот профессор Мерзляков, к тому же известный поэт, разбирает на лекции новое стихотворение Пушкина – а Лермонтова прямо бесит его тугоумие… В юнкерской школе насмешничает, вызывая нелюбовь некоторых своих товарищей, – но заметим, один из них припоминает про него: «…ложное, натянутое и неестественное… никак не мог переносить». А ведь бывало и другое – радость: «Я хорошо сошелся с Павлом Евреиновым: у него есть душа в душе!» (из письма к С.Бахметевой, 1832)
Младший родственник Аким Шан-Гирей вспоминал: «Вообще большая часть произведений Лермонтова этой эпохи, то есть с 1829 по 1833 год, носит отпечаток скептицизма, мрачности и безнадежности, но в действительности эти чувства были далеки от него». – Так, да не так.
Безумец я! вы правы, правы!
Смешно бессмертье на земли.
Как смел желать я громкой славы,
Когда вы счастливы в пыли?
Как мог я цепь предубеждений
Умом свободным потрясать
И пламень тайных угрызений
За жар поэзии принять?
Нет, не похож я на поэта !
Я обманулся, вижу сам;
Пускай, как он, я чужд для света,
Но чужд зато и небесам!
Мои слова печальны: знаю;
Но смысла их вам не понять.
Я их от сердца отрываю,
Чтоб муки с ними оторвать!
Нет… мне ли властвовать умами,
Всю жизнь на то употребя?
Пускай возвышусь я над вами,
Но удалюсь ли от себя?
И позабуду ль самовластно
Мою погибшую любовь,
Все то, чему я верил страстно,
Чему не смею верить вновь?
(1832)
В этом стихотворении есть важное признание о смысле «печальных» слов, – пусть и не слишком удачно выраженное:
Я их от сердца отрываю,
Чтоб муки с ними оторвать!
По силе и душевному здоровью натуры, поэт сам исцелял себя словом, избавляясь таким образом от сумеречных состояний души и перебарывая свои страдания.
Лермонтов более чем строго отнесся к своим юношеским стихам: в первую – и единственную прижизненную – свою поэтическую книгу он отобрал всего 26 стихотворений и 2 поэмы («Мцыри» и «Калашникова») – из 400 написанных к тому времени стихов и 30 поэм.
Конечно, он понимал, что не все бы прошло цензуру (как, например, поэма «Демон»), но все равно это поразительный пример авторской взыскательности. Ведь и в ранней лирике были настоящие жемчужины поэзии. Не иначе, эта строгость – следствие той могучей творческой силы, что он ощущал в себе в пору зрелости, когда взлетел на поднебесную поэтическую высоту.
6 К известному и до сих пор удивляющему всех стихотворению «Предсказание» (1830) Лермонтов сделал позднейшую приписку: «Это мечта». В те времена под «мечтой» понимали «видение», «фантазию». Фантазия – все же, скорее, игра ума и воображения – здесь же нечто большее: