Пока читатели ужасались и восторгались шокирующими темами набоковских романов и его лингвистической пиротехникой, сами события и правда ушли в тень. Эта книга продиктована желанием извлечь их на свет.
Что, если «Лолита» – это не только эпатирующая история о растлении Гумбертом Гумбертом двенадцатилетней девочки, но и роман о мировом антисемитизме? Что, если «Бледный огонь» – это признание в любви всем жертвам русского ГУЛАГа? Что, если сорок лет набоковского творчества суть плач о тех, кто боролся за жизнь в тюрьмах и лагерях, опустошивших его мир?
Разным исследователям Набоков являет разное лицо. Нам же хочется рассмотреть лишь одно из них. Это не попытка повторить подвиг других биографов Владимира и Веры Набоковых: вряд ли это возможно. Это не трактат о бабочках и не изложение взглядов Набокова на жизнь после смерти, хотя обе темы, безусловно, весьма его занимали. Это – рассказ о писателе Владимире Набокове и о мире, в котором он жил; рассказ о том, как история эпохи и семьи претворилась в великие книги.
Уже со второй главы перед читателем разворачивается жизнь Набокова от рождения и до смерти. Поначалу его взросление лишь отчасти соотнесено с началом бурного века. Но вот Европа начинает захлебываться межрасовой ненавистью, ее лик покрывают позорные язвы концентрационных лагерей, и история все активнее вторгается в жизнь и творчество писателя. Значение многих событий, описанных в начальных главах этой книги, становится понятным только к середине, когда речь заходит о первых англоязычных романах Набокова, в которых нашел отражение опыт его переживаний и утрат, позволивший ему из волшебства и праха создавать свои поразительные и пугающие сказки.
Не всем, кого любил Набоков, удалось спастись, и потому история XX века обретает на его страницах личную окраску. В лучших его романах социальная катастрофа неразрывно спаяна с трагедией отдельной личности.
Писатель сумел вдохнуть новую жизнь в традиционный романный жанр: в его произведениях, помимо повествовательного уровня, присутствует своего рода двойное дно – за одним рассказчиком-героем незримо таится другой – рассказчик-автор, которого прошлое мучит куда больше, чем он способен признаться самому себе. Внимательное прочтение внезапно открывает нам скрытую за холодноватым стилем пронзительную человечность.
Говоря о судьбе Владимира Набокова, нельзя оставить в стороне и судьбы его современников. Мы коснемся его отношений с Иваном Буниным, который считался властителем дум русской эмиграции, пока Набоков, заговоривший об утраченной родине в неповторимой, уникальной манере, не занял его место. Расскажем о двоюродном брате Набокова Николае – он тоже уехал из России, а потом и Западной Европы, в Америку. Мы расскажем об отчаянии, в которое повергали Набокова восторги Уолтера Дюранти, почти два десятка лет публиковавшего бравурные репортажи о молодом Советском государстве, формируя тем самым позитивное отношение американской интеллигенции к СССР. Мы процитируем отдельные выдержки из переписки Набокова с критиком Эдмундом Уилсоном, разделявшим его любовь к литературе, но имевшим принципиально иное понятие и о литературе, и об истории.
Упомянем мы и о других современниках Набокова – писателях, режиссерах, сценаристах, – которые из благородных убеждений либо ради выгоды всецело посвятили свой талант политике.
А начнем мы, как и закончим, так и не состоявшейся встречей Владимира Набокова с Александром Солженицыным, еще одним знаменитым русским изгнанником, чьи книги лишали покоя читателей всего мира, и убедимся, что у этих двух писателей гораздо больше общего, чем принято считать.
***
Моим спутником во время первой прогулки по Санкт-Петербургу стал молодой человек по имени Федор, сын преподавателя Санкт-Петербургского государственного университета. Мне очень хотелось осмотреть главные достопримечательности города, в списке которых первые строчки занимали тюрьмы.
Встретившись в доме Владимира Набокова, мы пошли вверх по течению Невы к Петропавловской крепости, на протяжении столетий служившей узилищем для революционеров, мыслителей и писателей. Один из Набоковых когда-то был ее комендантом. В кромешной темноте маленькой камеры Федор, разыскивая по карманам зажигалку, говорил об истории. Он был настолько юн, что даже советская жизнь воспринималась им как история.
Следующим пунктом в моем списке значился музей-тюрьма «Кресты», где в 1908 году отбывал трехмесячное одиночное заключение отец Набокова.
Федор засомневался – он никогда не слышал о таком музее, – но потом все же двинулся вперед. По дороге мы разговорились, и я поняла, отчего ему не хочется туда идти. «Кресты», объяснил он, это по-прежнему действующая тюрьма, и нормального человека туда не тянет.
Мы шли, пока не уперлись в ограду из красного кирпича. В те времена, когда здесь сидел отец Набокова, тюрьма считалась новаторским сооружением и образцом современного подхода к содержанию узников, но теперь, сто лет спустя, тюремные постройки походили на заброшенные фабрики или доходные дома в сердце какого-нибудь американского городка. На сегодняшний день это самая большая действующая тюрьма в Европе.
Центральный вход нам найти не удалось, но в одном из боковых зданий обнаружилась незапертая дверь. За ней мрачно темнел лестничный колодец. Штукатурка на стенах облупилась, что вполне компенсировалось яркостью граффити. Мы пошли вверх по лестнице. На втором или третьем этаже потянуло едой. В здании было удивительно тихо. Вряд ли нам что-то грозило, но меня не покидало чувство, будто мы забрели в неположенное место или нарушаем некую границу.
Наконец мы оказались во дворе. У двери напротив висела табличка с расписанием приемных часов, а рядом собралась кучка людей – мне бросился в глаза высокий мужчина, державший за руку ребенка. Люди терпеливо ждали встречи, но отнюдь не с экспонатами музея. Я уже знала, что за этими толстыми стенами находятся заключенные, но при виде друзей и родственников, ожидавших свидания, прошлое в моем сознании пришло в сокрушительное столкновение с настоящим, заставив меня направиться к выходу.
Больше в «Кресты» я не возвращалась. В городе, который настолько глубоко врос в историю, прошлое повсюду; он сам по себе музей.
В свой последний день в России я проделала пешком больше двенадцати миль, тщетно пытаясь обойти все места, не побывать в которых было бы просто обидно. Особенно хотелось увидеть бело-розово-полосатую, точно леденец, церковь, которая стоит бок о бок со зданием первого устроенного в Петербурге концентрационного лагеря[1]. Кровавая история города нисколько не противоречит его монументальной красоте; они стоят плечом к плечу, составляя части единого целого.