Автор изображает себя в то время, когда он был в состоянии нервного истощения, последовавшем за интенсивным и почти непрерывным напряжением во время войны и в битвах за послевоенное урегулирование, написанием «Семи столпов» и переписыванием книги заново после кражи первоначальной рукописи. Иначе того недоедания, которое описано в главе первой, можно было бы избежать; как указывает полковник С. Ф. Ньюкомб, в течение нескольких месяцев перед зачислением он получал достаточно денег, чтобы можно было неплохо прожить, и в последние несколько недель он причинял некоторые неудобства, постоянно отвергая приглашения на обеды и не посещая дома, в которых с радостью был бы принят. Вероятно, годы чрезмерного истощения сказались в том, что, когда необходимость в деятельности прекратилась, его состояние духа позволяло принимать без нестерпимых усилий лишь негативные решения. Жизнь в рядах войск, где никогда не требуется принятие решений, поэтому казалась ему верным выбором, хотя для человека в таком состоянии ее тяготы невольно увеличивались. Рассказ о них, вряд ли стоит говорить, не был написан как пропаганда, ради облегчения трудностей рекрутов; раньше, чем через шесть лет, после того, как Гарнетт получил полную книгу, никакая часть ее не была показана ни одному офицеру.
В машинописном варианте, сделанном по распоряжению Гарнетта из рукописи, текст появился в нескольких копиях, напечатанных после смерти автора (издательством «Даблдей, Доран и компания», Нью-Йорк, 1936). К концу своей жизни автор пересмотрел книгу в машинописи, скопированной с гарнеттовской и поэтому не совершенно идентичной. Он сделал небольшие поправки практически на каждой странице и кое-где — существенные изменения. Свидетельства, что он планировал дальнейшую правку, крайне ограничены. Он пометил два возможных заглавия для первой части — «Человек естественный» и «Заточение», чтобы заменить «Сырье», и для второй части написал «Молот и наковальня», как альтернативу прежнему заголовку, «На мельнице». И во многих эпизодах он заменил или поправил заглавные буквы, но не смог сохранить это при каждом повторении слова. Настоящее издание следует пересмотренному тексту, без несоответствий и упущений, которое он поправил бы, если бы не случайная гибель. Он действительно собирался напечатать ограниченное издание сам, ручным прессом, и уже приобрел у Эмери Уокера и компании[3] для фронтисписа достаточное количество копий репродукции портрета Огастеса Джона, находящегося в музее Эшмолин.
А.У.Л.
Эдварду Гарнетту
Однажды ночью вам приснилось,
что я пришел к вам с этой книгой
и воскликнул: «Это шедевр. Сожгите ее».
Что ж — как пожелаете
Боже, это ужасно. Два часа в нерешительности, взад-вперед по грязной улице, губы, руки, колени дрожат так, что нельзя остановить, сердце колотится от страха перед этой небольшой дверцей, через которую я должен войти, чтобы записаться. Может, посидеть немного на церковном кладбище? Вот в чем дело. Где ближайшая уборная? Ну да, конечно, в подвале церкви. Как там было у Бейкера в рассказе про карниз?
Пенни; осталось пятнадцать. Давай поживей, старый подтиральщик; чаевых все равно не будет, а я спешу. Опередил почти на полголовы. Правый ботинок лопнул по ранту, а брюки внизу лохматятся. Я всегда понимал, что по природе далеко не герой, вот по этому чувству таяния в кишечнике при любой кризисной ситуации. Однако сейчас все будет кончено. Пойду и войду.
* * *
Пока что все идет гладко. С нами говорят вежливо, почти с жалостью. Будьте любезны пройти в кабинет. Подождите, пожалуйста, медосмотра наверху. «Идет!» Влажная пирамида одежды на полу — от того, кто впереди, он грязнее, чем я. Я следующий? Все снять? (Нагими приходим мы в ВВС). Росс? «Да, это я».
Офицеры. Двое.
«Курите?»
Немного, сэр.
«Значит, бросите. Ясно?»
Шесть месяцев назад, вот когда я выкурил свою последнюю сигарету. Но не стоит себя выдавать.
«Нервы, как у кролика». Твердые пальцы врача с шотландским выговором молотят, молотят, молотят по гулкой коробке моих ребер. Должно быть, я пуст внутри.
«Повернитесь: выпрямитесь: станьте вот сюда: вытянитесь, как только можете: ну, не больше, чем пять футов и шесть, Мак: грудная клетка — скажем, тридцать четыре. Размах рук — ух ты, тридцать восемь. Хватит. Теперь прыгните: выше: правую ногу поднимите: держите так: кашляните: хорошо: встаньте на цыпочки: руки прямо перед собой, пальцы расставить: держите так: повернитесь: нагнитесь. Ого, а это что за отметины? Наказание?» «Нет, сэр, скорее убеждение, я так, сэр, думаю». Лицо, руки, грудь — все горит.
«М-м-м-да-а… теперь понятно все с нервами, — голос его становится мягче. — Не записывай это, Мак. Скажем, «два параллельных шрама на ребрах». Что это, парень?»
Поверхностные ранения, сэр.
«Вы на вопрос отвечайте».
Колючая проволока. Перелезал через заграждение.
«М-м-да… и сколько времени недоедаете?»
(Господи, я и не думал, что он заметит. С апреля я принимаю пищу от своих друзей, сколько посмею, и сколько позволит мне принять стыд. Я иду по пятам за герцогом Йоркским в час обеда, чтобы вернуться с кем-нибудь в его клуб за едой, нужда в которой почти что задушила меня. Ничего, сделаем хорошую мину).
Слегка на мели последние три месяца, сэр. Как горит горло!
«А похоже, что все шесть», — ворчит он в ответ. Чем плохо врать в голом виде — краснеешь сразу весь. Длинная пауза, я позорно дрожу. Он так пристально смотрит, глаза слезятся. (Это мучительно; лучше бы я за это не брался).
Наконец: «Ну ладно, одевайтесь. Не так хороши, как нам нужно, но несколько недель на сборном пункте вас подтянут». Спасибо большое, сэр. «Удачи тебе, парень», — это Мак. Ухмылка от того, с добротой в голосе. Снова овощной рынок, ничего не изменилось. Меня все еще трясет с головы до ног, но все равно, я это сделал. Есть кофейня на этой улице? Я подумываю о том, чтобы промотать шиллинг на кофе. Ближайшие семь лет мне не надо думать, где бы раздобыть еды.
Наш сержант, подтянутый, в голубой форме без единой складки, медлил, пока мы выходили со двора станции. Военный всегда стесняется отдавать команды тем, кто может его и не послушаться, ведь приказ, которого не замечают, бесчестит предполагаемую власть; а англичане (такие, как они есть) не соглашаются ходить под началом, если к этому не вынуждает их закон или угрожающая им опасность. И вот, небрежно и неубедительно: «Я зайду в эту лавочку на минуту. Вы, ребята, держитесь тут на тропинке, пока не позову», — и он переходит солнечную улицу, чтобы проскользнуть в табачную лавку и обратно. Я думаю, он уже много месяцев каждый день выступает провожатым; но ему нет необходимости думать о чувствах нас, шестерых, шаркающих за ним. Мы движемся, как во сне.