Как нас переводили с курса на курс? Довольно беспощадно. Существовало две программы для каждого курса: «минимум» и «максимум». Студент, сдавший минимум, переводился на следующий курс условно.
Зато не сдавший максимума отчислялся немедленно. Фамилия несдавшего вывешивалась на всеобщее обозрение, после чего он мог делать все, что угодно.
«Телефонного права» в то время не существовало. Да и были ли у нас телефоны-то? Не припомню.
Вспоминаю курьезную историю о том, как у нас с первого курса на второй был переведен студент, оказавшийся… неграмотным! Его прислали в Ленинград учиться из какого-то дальнего села. Учиться так учиться! Спросил, где тут учатся — ему указали на. здание ЛГУ. Он вошел, каким-то образом привязался к нашему курсу, достал себе тетрадку и карандаш и принялся за занятия. Похож он был на слона или на Илью Муромца. Садился обычно сзади всех, брал карандаш и, глядя на окружающих, что-то в своей тетрадке выписывал. Все кругом пишут — писал и он. Пришла пора переходить ему на второй курс — его перевели «условно», как не сдавшего минимума. И только спустя полгода выяснилось, что он не умеет подписать даже своей фамилии… Дальнейших подробностей его «обучения» в Ленинграде я не знаю… Думая о нем теперь, я вспоминаю только его безграничное, ничем не пробиваемое терпение…
«Учебных планов», как таковых, у нас не было. Профессора читали в разные годы разные курсы, в соответствии с их личным увлечением зa последние годы. Так возникали, сменяя друг друга, в нашем профиле, какая-нибудь «Арифметическая теория алгебраических величин», «Теория параллелоэдров», «Геометрия Минковского» и т. п. Против каждого предмета шла одна строка, где рукой профессора выписывался «зачет»; да, именно «зачет» и ничего больше. В ходе моего учения в Университете был ряд попыток ввести «балльные» оценки, вроде «неудовлетворительно», «удовлетворительно» и «весьма удовлетворительно», но мне как-то не повезло: моя дипломная работа по теории чисел попала как-то во впадину между двумя попытками «балльных оценок» и получила титул «удовлетворительно», что многие годы сильно меня смущало (теперь это, естественно, уже позади).
А что это был за аттестат об окончании вуза! Слепо и тускло напечатанный на полудохлом листе ватмана, с ошибками в названиях предметов… Оканчивая Университет, я довольно много времени провела с каким-то свиномордым «проверяющим», который, как и большинство «проверяющих», понятия не имел о том предмете, который «проверял». Я долго и тщетно пыталась втолковать ему, что в таком-то году такой-то предмет звался так-то, он только нюхал воздух и «не доверял».
Кончилось это тем, что я ему сказала: «Буду жаловаться на вашу некомпетентность», после чего он мне быстро и спешно проставил зачеты по всем предметам и сказал: «Иди!» Труднее всего ему далась фамилия «Galois», которую, он несколько paз переделывал. Недоразумения с моим аттестатом на этом не завершились: несколько лет спустя, проверяя мои документы, другой свиномордый (очень похожий на первого) остановился на строке «Теория, идеалов» и стал убеждать меня, что такой теории («идеализм!») не может быть в советском вузе… Я попыталась дать ему точное математическое определение «идеала» (черт его знает, я уже сейчас его не помню!), но он упорно твердил, — что «Идеал» — слово несоветское, даже антисоветское. Как-то я его уломала, и меня пропустили в заведение, где как раз в это время была явная нехватка кадров…
Тогда я поступала в заведение, носившее загадочное название «Остехбюро». Видимо, «Особое», и видимо, «техническое». Оригинальное место было это Остехбюро.
Работавшие в нем люди не могли между собой общаться, их рассаживали по разным комнатам (каждая — на запоре). Чем я должна буду заниматься? — спросила я у своего начальника? «Придумаете что-нибудь!» — отвечал он. Комнаты были узенькие и тонкие, похожие на кельи. В каждой из них человек мог делать все, что ему приходило в голову; писать, читать, считать; единственной его обязанностью было получить у «проверяющей барышни» в начале рабочего дня бумагу по счету листов и ей же под конец дня сдать бумагу, тоже по счету листов. Главное было в счете листов: как бы не пропал какой-то листочек. Делать мне было решительно нечего. Никакой работы мне мой начальник не поручал, да вряд ли и мог поручить, так как в математике был безграмотен до предела. Скрывая это, он долго делал вид, что понимает, но в один прекрасный день, расчувствовавшись, сообщил мне, что «не его это сучье дело»…
Теперь мне кажется, что наше Остехбюро было каким-то зачатком тех колоний умственного труда (шарашек) которые так художественно расписаны в ряде произведений нашей новой литературы. Я должна была по восемь часов в день отсиживать в моей «келейке», настолько тесной и узенькой, что мимо стола можно было проходить только ужавшись. В общем, это мне надоело, и я решила уйти из своего уединения. В один прекрасный день я явочным порядком оказалась не в своей «одиночке», а в «канцелярии», где продолжала работать над теми же подсчитываемыми листами бумаги. Указаний от своего начальника (кажется, Александра Николаевича) я больше не получала. День я проводила в болтовне с делопроизводителем канцелярии некой Вероникой Евсеевной Вульфович, (впоследствии — Дублицкой) и мы развлекались с нею разговорами на разные темы.
Главное, она была влюблена и всячески мучилась между настоящим мужем Вульфовичем и будущим — Дублицким. Вероничка — хрупкая, прелестная, — была олицетворением женской слабости, беспомощности, обаяния. В дальнейшем ее судьба сложилась трагически. Она ушла-таки от своего первого мужа и соединила свою судьбу с Дублицким. Вначале все было как будто очень хорошо. Наряжалась, кокетничала, упивалась дорогими нарядами. Ее удачливый супруг успешно провел ледокол «Федор Литке» Северным морским путем. После этого его посадили. Была арестована и Вероничка — ЧСИР (член семьи изменника Родины). Последний раз я ее видела уже в Москве — в одной из московских больниц. Слаба она была настолько, что не могла приподнять руку. Там она рассказала мне (шепотом), что была на «общих работах», целыми днями по колено в грязи, в топи. Ее рассказы об «общих работах» — незабываемы. Чуть ли не накануне своей смерти она подняла теневую свою руку и сказала: «Вот что они со мной сделали!» А я уже и тогда ненавидела смертной ненавистью ту пародию на «социализм», которую нам устроил Сталин…
Однако, вернемся к Университету 20-х годов. В то время в cтpaне, как и полагается после Революции (а нас от нее отделяли 6 лет!), нас «перестраивали», а мы сопротивлялись. Сопротивлялась, как ее полуофициально называли, «белогвардейская профессура». Она свирепо отстаивала право студента ходить только на те лекции, которые он сам для себя выбирал. У нас, например, было «модно» ходить на лекции Ореста Даниловича Хвольсона, одного из известнейших физиков тех времен. Это был низенький старичок, осиянный лысиной. Он читал лекции, сидя в кресле, а его ассистент (кто-то из студентов-физиков) писал за него формулы на огромной, поднимающейся — опускающейся доске. Сам Орест Данилович за все время лекции не менял позы, только направлял свою огромной длины указку на ту или другую формулу.