4 февраля (1853 года) я сидела в нашей маленькой гостиной с Митей Карташевским (брат Константин, Митя и Любенька только что приехали из деревни, самовар был на столе). Мы говорили, очень живо, о Карташевских. Передняя комната была темна, портьерка в нее поднята, я услышала чьи-то шаги, но не обратила в первую минуту на то внимания, думая, что это брат. Шаги приблизились, я обернулась – то был Гоголь; я ему обрадовалась чрезвычайно: вовсе его не ожидала. Он спросил, приехал ли брат, и, узнав, что он у Хомякова, сказал, что сам туда зайдет; спросил меня о здоровье, так как накануне я была нездорова, уселся в углу дивана, расспрашивал о том, о другом, в лице его видно было какое-то утомление и сонливость. Кошелева прислала звать нас с Наденькой к ней, я ему предложила ехать туда же.
– Нет, – сказал он, – я не могу, мне надобно зайти еще к Хомякову, а там домой, я хочу пораньше лечь. Сегодня ночью я чувствовал озноб, впрочем, он мне особенно спать не мешал.
– Это, верно, нервный, – сказала я.
– Да, нервное, – подтвердил он совершенно спокойным тоном.
– Что же вы не пришли к нам с корректурой? – спросила я.
– Забыл, а сейчас просидел над ней около часу.
– Ну в другой раз принесете.
Но этому другому разу не суждено было повториться! Гоголь просидел не долго, простился, по обыкновению подавши нам руку на прощанье, и ушел. Это было последнее свидание. Как нарочно, я не пошла его провожать далее, потому что собиралась ехать. Ничто не сказало мне, что более его не увижу.
Мы все были поражены его ужасной худобой. «Ах, как он худ, как он худ страшно», – говорили мы…