При полном безмолвии лесных обитателей идут оленьи и лосиные свадьбы. Просвистит кочевая стайка синиц, застучит дятел, и опять синяя тишина. Невозмутимая зелень сосен и елок, холодный пожар кленов, осин и берез. Заметно остывает земля. Вода остывает медленней. Утром пар стоит над речкой, лодка идет наугад, как самолет в облаках. Поднимешь весла – слышен в тумане олений рев, а прямо над головою – прощальный крик журавлей.
День в сентябре равняется с ночью. Каким-то утром первый раз заметишь иней на крыше, на белой хрустящей траве оставишь след сапог. Все. С этого дня лето увидишь только во сне. Улетают скворцы, ласточки перед отлетом совещаются на проводах. Вороны и галки возвращаются на старые церкви, к чердакам высоких домов. Кружатся вечерами грачи. Сороки и синицы придвинулись ближе к жилью. Барсук и медведь запасаются жиром. Белка запасает грибы и орехи. Лягушки ныряют в пруд до весны, тритоны вылезают из пруда и зарываются до весны в листья под пнями. Морозы уже приходят один за другим. Все пожелтело. Только вишня в саду будет стоять зеленой почти до самого снега. Сад опустел. С шумом поднимается заночевавший под яблоней жирный пролетный вальдшнеп. Идешь, загребая листья, с надеждой отыскать забытое яблоко… и находишь. С два кулака антоновка. Нет ничего вкуснее случайного яблока из опустевшего сада – зубы уходят как в масло, ломит зубы морозный холод.
Чуть потянуло ветром, и полилась река листопада.
Спросили однажды: какая из встреч с животными больше всего запомнилась? Я сразу назвал эту, помеченную в записной книжке восьмым днем сентября 1961 года.
День накануне был назван днем «таинственной птицы». Птица увязалась за нами от места ночлега. Качаемся в седле, а где-то справа тоненький голос: твинь-твинь… В изогнутый ветрами березняк повернули – тот же голос. Переглянулись: где она? Слева стена камней, правее стремя и правый бок лошади повисают над пустотой. Остановились у поворота тропы – птица умолкла. Поехали – опять: твинь-твинь. Соскочив с лошадей, все поняли: толстый ремень тихо ударял о медное стремя старого казачьего седла – получался таинственный птичий звук.
В тот же день вечером раскрылась еще одна тайна. Заморосило. А Валина лошадь вдруг начала храпеть, воротить голову. Над пропастью ехать было нельзя. Спешились, гладим лошадь по шее и размышляем: в чем дело?
– Знаю! – сказал Валя и стал отвязывать топор, притороченный у передней лямки седла. Спрятал топор в рюкзак, сел на лошадь, и спокойно поехали. Лошадь пугал не топор, а чехол из кожи старого кабана. Чуть дождик – топор начинал кабаном пахнуть. И лошадь пугалась.
Ночевать мы решили под старой пихтой. Горы затянуло сеткой дождя. Все намокло, а круговинка под пихтой сухая – место для палатки и для костра.
Как свечи, белели шишки на пихте. Отряхивались и гулко прыгали в темноте стреноженные лошади, а вверху, за пеленою дождя, туда-сюда по горам двигалось эхо оленьего рева. Под эту музыку пили чай, сушили фуфайки и говорили о зверях.
– Ну а медведь?
– Увидим. Здешний медведь трусливый. Человека почуял – покажет пятки в ту же минуту…
Всю ночь моросил дождь и ревели олени. А утром мы увидели: зима в горах идет сверху. Выпал снег на вершинах. На серых оконечностях скал при солнце сверкали куски холодного синеватого сахара. Под скалами лежала поздняя, бурая осень. А еще ниже – осень только что начиналась: полыхали горные клены, желтые пятки берез, диких яблонь и груш виднелись на крутизне.
Наша пихта стояла в полосе лета. Горели белые свечи чешуйчатых шишек. По мокрой траве ходили продрогшие лошади. Чувствовалось: не сегодня завтра и сюда сбегут по склону рыжие хороводы. И только под нами, в синей долине, лето еще постоит. Сквозь толщу воздуха долина похожа на прозрачное синее и глубокое море. Тени от гор уплывают в долину и растворяются в синеве. Солнце длинным широким лучом щупает синее дно и рассыпается серебром. Это сверкает внизу ручей, тот самый, что начинается возле нашей палатки. Тишина. Дикая пчела поднимается у лошади из-под ног и тяжелой пулей уносится к оцепеневшему мокрому клену. Непуганые дрозды у нас на глазах клюют рябину. Коршун висит над снежной вершиной. Было такое утро, когда кажется, что ты сегодня родился.
Утром все и случилось.
Мы собрались ехать на китайскую балку и уже держали уздечки – поймать лошадей.
– Гляди-ка… – сказал Валентин.
Я взял бинокль и минут пять не мог оторваться. На склоне горы, чуть выше берез, паслись медведица с медвежонком. Медвежонок был еле виден в траве. Медведица приподнимала и опускала морду в траву.
– Километра два…
– Лучший случай вряд ли представится…
– С малышом…
– Медвежонок уже большой. Медведица волноваться не будет. Главное – не спугнуть…
Я бросил уздечку на куст и зарядил в аппарат свежую пленку. Валентин остался седлать лошадей, а я полез на гору. Вчерашний дождь висел на траве гроздьями. Уже через пару минут казалось: не иду, а плыву, спасал над головою фоторужье. Кончился лес. Пошли по траве острова пожелтевших, гнутых берез. Плыву от острова к острову. Оглянулся – внизу белеет палатка. Валя седлает вторую лошадь. По росе темнеет след моего путешествия.
Неужели ушли? Приподнимаюсь на валуне – не видно. Ползу лощиной и вижу вдруг в тридцати метрах… двух медвежат. Повернули небольшой камень, лижут с него червей. К одному пристала пчела – колотит лапой около уха.
Меня медвежата не видят. Ничего не понимаю: откуда второй, где старуха медведица? Поднимаю фоторужье, навожу… Щелчок аппарата в тихое утро разбудил бы, наверное, и мертвого. Медвежата подпрыгнули и застыли на задних лапах. Но я уже на медвежат не глядел. Чуть в стороне под березой выскочила и стала на задние лапы медведица. Огромная! Морда у нее дружелюбная, как в зоопарке. Нижняя челюсть немного отвисла от любопытства и напряжения, передняя правая лапа согнута и прижата к груди. У меня одна только мысль: скорее снимать, сейчас испугается и убежит. Навожу, нажимая спуск…
Все дальнейшее длилось гораздо короче рассказа. Нарушая все предсказанья, медведица не испугалась. Медведица кинулась в мою сторону. Кто думает, медведи неповоротливы, – ошибается. Никогда не видел более резвого, устремленного к цели бега. Этой целью был я.
Это был я в мокрой, тяжелой фуфайке, кирзовых сапогах. Не побежать, не побежать! Я уже вижу огромную, заслонившую горы, пепельно-бурую голову, вижу два маленьких глаза, мокрый лоснящийся нос и репей возле уха. «Какая бесполезная штука фоторужье…» До меня уже семь… пять метров – как раз замахнуться и ударить объективом по голове. Я замахнулся и заорал. Хорошо знаю теперь, какой бывает голос в такую минуту – одно сплошное: а-а-аааа!..