Родители Лессинга мечтали только о том, чтобы из него вышел хороший пастор, и с этою целью желали отдать его в гимназию и подготовить к университетскому курсу. Лессингу шел восьмой год, когда отец стал хлопотать, чтобы саксонский курфюрст позволил принять мальчика в Афранеум – известную в то время среднюю школу. Отец рассчитывал лишь на своекоштное место, но результаты испытания показали, что мальчик знал более, нежели его старшие конкуренты, вследствие чего было решено при первой вакансии зачислить Лессинга в стипендиаты.
С целью дать сыну более солидную подготовку перед поступлением в Афранеум отец отдал его в Каменце в латинскую школу, открытую молодым виттенбергским магистром Гейницем, человеком чуждым обычного в то время педантизма. Гейниц даже навлек на себя неудовольствие богословов своими резкими статьями «О педантизме», «О легковерии», «О влиянии родителей на судьбу детей» и другими. Более того, Гейниц завел у себя в школе театральные представления. Это показалось крайне неприличным даже сравнительно передовому богослову, каким был отец Лессинга, и между ним и магистром произошел открытый разрыв. Вскоре после этого Гейниц, вследствие направленных против него интриг, в которых участвовал и отец Лессинга, должен был оставить Каменец. Его провожали искренние сожаления учеников, в числе которых был Христлоб Милиус, в то время лейпцигский студент, а впоследствии близкий друг Лессинга. Милиус даже написал в честь учителя поэму александрийским стихом, в которой воспел «ученого, ненавидимого грубою толпою».
Только в июне 1740 года магистр Грабнер, ректор Афранеума, сообщил, наконец, отцу Лессинга, что для сына его открывается вакансия, на которую он был принят лишь в следующем году, в двенадцатилетнем возрасте. К приемному экзамену Лессинга готовил пастор Линднер, который, между прочим, ввел мальчика в дом суперинтенданта Клоца. Маленький сын этого Клоца был впоследствии профессором в Галле и в качестве отъявленного врага Лессинга играл немалую роль в его жизни.
Школа Св. Афра в Мейссене, куда поступил Лессинг, была преобразована из «певческой и монастырской школы» еще Морицем Саксонским и сохраняла надпись, гласившую, что она посвящена «Христу и Наукам». Мальчик был сразу принят в 11-ю декурию, то есть, по-нашему, во второе полугодие первого класса, и, по тогдашнему обычаю, ему был надет парик. Порядки в школе были строгие: дети вставали в половине пятого, умывались во дворе, из колодца, сами чистили себе платья и сапоги. По воскресеньям в течение восьми часов надо было сидеть в церкви. Курение и некоторые игры (карты, кости) были строжайше воспрещены под страхом исключения; кегли и шахматы позволялись. О правильных физических упражнениях не было и помину, прогулки также занимали немного времени. В школе менее всего соблюдалась гигиена: ученики постоянно жаловались на то, что оловянная посуда никогда не моется. Старшие ученики дежурили в роли «столовых надзирателей», но и они часто отделывались от жалобщиков лакомствами и даже денежными взятками. Под предлогом развития прилежания учеников их не столько обучали, сколько заставляли учиться вне классов, на что было, кроме обычных часов, посвящено еще особых 60 дней в году. Каникул не полагалось.
Преподавание имело классический, или, точнее, лжеклассический характер. Из 32 часов в неделю 15 отводилось на латинский язык. Даже закон Божий, включая катехизис Лютера, преподавался по-латыни, – курьез, который удивил бы самого Лютера. Греческий язык изучался не по лучшим образцам, а по грамматике Галле и тексту Нового Завета. Французский язык, арифметика и история были запущены, а география изучалась лишь как прибавление к истории. Что касается немецкого языка, то им занимались только при переводах с латинского, обращая внимание на так называемую «чистоту» слога; в младших классах, сверх того, писали канцелярским слогом письма к родственникам, а в старших – иногда сочиняли речи.
Курс состоял собственно из 12 декурий, или 6 классов, но особенно способным ученикам дозволялось сократить его на год. После первого же экзамена можно было предвидеть, что Лессинг попадет в число счастливцев.
О времени пребывания Лессинга в школе сохранились весьма любопытные документы, а именно – официальные отзывы, или так называемые «цензуры», составленные о нем его преподавателями. Из этих «цензур» мы узнаём, что он имел «миловидную и приличную внешность», отличался «упрямством и дерзостью», имел «отличные способности и прилежание», «острый ум и замечательную память», «пытливый и разносторонний ум, слишком, однако, раздробляющий свои силы».
Известны и некоторые факты, дополняющие эти характеристики. За особые успехи Лессинг вскоре был освобожден от платы за учение. 14-ти лет от роду он считал себя уже философом и даже вздумал поучать своего отца, который при всяком удобном случае выражал мнение, что с каждым годом мир становится все хуже. Юный философ имел более оптимистические взгляды, которые выразил в длиннейшей поздравительной речи, отправленной им отцу по случаю наступления 1743 года. Речь эта написана на тему: «О равенстве одного года другому». Несмотря на соединение в ней ребяческого задора с усвоенными в школе мнимофилософскими приемами, эта речь любопытна как первая проба пера будущего великого писателя. Аргументация мальчика-философа довольно искусна и порою остроумна, слог можно назвать даже чистым по сравнению с тем, как тогда писали не только ученики, но и учителя. Лессинг старается разоблачить заблуждение «древних поэтов и мудрецов». «Их хваленый золотой век, – пишет Лессинг, – есть чистое создание воображения. Мы должны поверить, что тщеславные и испорченные люди, не имевшие никаких законов, служащих духовным двигателем всех человеческих обществ, жили мудро, добродетельно и счастливо. Возможно ли это? Мы должны позволить убедить себя, что глубокое невежество, грубый образ жизни, дикие нравы, беспечная и ленивая праздность, необработанные поля и сады, обширные пустыни, жалкие хижины и пещеры, нагие тела, суровая и грубая пища, отсутствие всяких связей, удобств и удовольствий – являются истинными признаками счастливейшего времени!» Подобные мнения Лессинг называет «ребяческими предрассудками и противными заблуждениями». Со своей стороны, он пытается доказать, что каждый год не только в математическом, но и в естественноисторическом и нравственном отношении совершенно равен другому, то есть нисколько не хуже и не лучше. Доказательства совершенно во вкусе тогдашней школьной философии. Бог создал мир совершенным, а поэтому в мире не может произойти никаких существенных перемен; стало быть, один год не может существенно отличаться от другого. Юный автор не замечает, что это положение противоречит его же собственным резким отзывам о первобытном состоянии, идеализированном древними под названием «золотой век», и переходит на мнимообъективную точку зрения, для которой все существующее совершенно только потому, что оно существует. Человеческая природа, говорит он, никогда не изменялась в своих основных чертах; не изменялись и главные (окружающие) условия, которые, по мнению юного Лессинга, теперь те же, что и пять тысяч лет тому назад. У человека та же душа, то же тело, та же воля, те же главные склонности, недостатки и достоинства, что и во времена Адама. Приняв эти положения, конечно, нетрудно доказать, что каждый год совершенно подобен своему предшественнику. Но юный автор не довольствуется этим и в конце своей диссертации уже прямо обращается к отцу, намекая на то, что и отец разделяет «глупый предрассудок», и взывая к его благочестию, воспрещающему роптать. Курьезнее всего заключение, в котором Лессинг – совершенно в духе своей теории – обещает отцу и в этом году «равную благодарность, равное почтение и равное послушание» по сравнению с минувшим годом и уверяет, что таким образом и он, и отец увидят на деле, что они живут в золотом веке, когда каждый год должен быть равен другому. Несколько лет спустя Лессинг мог убедиться на личном опыте в ошибочности своей детской теории и в невозможности сохранить по отношению к отцу всегда равное «послушание».