— Ты, брат Женя, напиши… сейчас напиши… картинищу… во-о какую… а я про тебя, брат, в трех газетах… сейчас же…
Я в сильном одушевлении рвался писать завтра же его портрет, и мне представлялся он величественным испанцем гигантского роста; часам к двум ночи испанец внезапно ослаб, затосковал и начал проситься домой, к жене; при этом он вспомнил, что пить ему нельзя никак, строго запрещено; нам очень не хотелось отпускать Михаила Петровича так рано, но он расстраивался все больше, и мы, надев на него чужую шубу, вывели на улицу всей гурьбой, посадили в сани и, дав извозчику его адрес, прокричали в пустынную улицу три раза ура…
Три дня после этого лежал он больной, а на четвертый удалось ему найти свою шубу и вернуть чужую хозяину.
После демонстрации 1 марта у Казанского Собора мы с Михаилом Петровичем были волею градоначальника высланы из Петербурга и сосланы в нашу милую Ахтырку…
Кончал я Академию и написал «картинищу», но Михаил Петрович критических статей уже не писал.
По окончании Академии я почти безвыездно жил в Харькове, где отец выстроил мне студию; приблизительно в 1910-11 году удалось мне сделать портрет Михаила Петровича — заезжал он тогда на недолгое время в Харьков уже известным писателем.
Последняя моя с ним встреча была, кажется, в 1911-12 годах в Доброславовке; там занимал он, кажется, постоянно дачу Бразоля; это не была хата, а настоящая, хорошо выстроенная дача с балконом, на горке, где было достаточно безопасно в отношении малярийном.
Я прожил в Доброславовке два года, за это время она переменилась к худшему: архимандрит вырубил все до одного деревья по берегам Ворсклы, которые придавали ей такую красоту, и из них выстроил несколько дач; по субботам и воскресеньям уже не покачивались нарядно разряженные девчата; для меня хутор утратил всю свою прелесть, и я разыскал другой — в соседней Полтавской губернии — хутор Скелька, действительно земной рай, куда и наезжал лет 15 подряд; проезжать надо было все-таки через Ахтырку, причем я каждый раз навещал и Михаила Петровича в его Доброславовке; не всякий раз я заставал его там. В этот, последний раз, проездом в Скельку, я остановился на два-три дня в Ахтырке; на другой же день пошел в Доброславовку; идти надо было шесть верст, причем через монастырь; кто бывал там, помнят, что, не доходя монастыря у первого мостика, на большое пространство все покрыто заливами, болотами; здесь Ворскла разливается и не пересыхает все лето; здесь же отдают лодки напрокат для поездок в монастырь.
Уже приближаясь к густым зарослям камыша, заметил я красное пятно в самой гуще зеленых зарослей: кто-то в красной рубашке что-то делал, сидя в лодке.
Не Арцыбашев ли? Кто же иной мог бы в таком красном заехать в такое зеленое? Не заранее обдуманный ли красочный эффект? Все может быть.
Подождал, кричать и звать не было смысла; и вот в чудесный летний день, качаясь на лодке, потихоньку гребя, мы поговорили с ним в последний раз; обменялись новыми взглядами на искусство, вспомнили старое; зарабатывал он в то время тысяч по шесть в год; работал обыкновенно ночью, днем проводил в камышах, под мельницей.
Я еще раз навестил Доброславовку в 1918 году, когда, приехав с фронта, отправился в Ахтырку, чтобы взять сына, с которым не видался все четыре года войны и который жил тогда в семье — брата.
Последний раз меня по-старому тепло встретила Ахтырка; дело было под Пасху; старый дом приготовился встретить Пасху согласно старым обычаям, три мои племянницы, девушки-подростки, окруженные толпой влюбленных гимназистов, терли творог, чистили изюм, пекли пасхи до поздней ночи.
В монастырь мы отправились на самую Пасху на двух дрожках, откуда пешком прошли в Доброславовку; дачники в тот год уже перевелись; бразолевская дача стояла заколоченная. Доброславовские мужики кучкой стояли у одного двора и косо посматривали на нашу шумную ватагу; обошли все любимые места в лесу, березняке, сыграли в пятнашки и к вечеру приехали домой. Дня через два я покинул Ахтырку, по-видимому, навсегда.
По дороге из Харькова на Сумы есть станция Кири-ковка-«Кириковка, пересадка на Ахтырку!» — возглашает кондуктор, отбирая у Ахтырки билеты; от этой станции идет ветка верст в 20 до Ахтырки; ждать на станции нужно часов 5. Станция стоит одна-одинешенька среди чудесных хлебных полей; каждое лето урожай, сытость, довольство; здоровый полевой воздух гуляет по станции; на станции ахтыряне, едущие из Харькова; вот отец, помещик, здоровый, загорелый, сидит и поглядывает с отеческой гордостью на сына, которого везет из Харькова отдохнуть; а сынишка, выше папы на голову, в студенческой тужурке и косоворотке, отсыпается после Харькова и никак не отоспится; а вот в уголке за столом, подперев рукой голову и наставив ладонь рупором, чтобы было слышнее, что ему отвечает собеседник, сидит Арцыбашев, и странно слышать в тишине летнего размаривающего дня его оригинальный, немного визгливый голос глухого и слова, такие странные, такие неподходящие в этом, довольном собою, краю.
Теперь припоминаю, что никогда я не видел, чтобы Михаил Петрович улыбался.
Газета «Новое русское слово».
Нью-Йорк, 13 марта 1927