Тем более что где-то там – в Италии, Швеции, Европе – с Пастернаком происходило нечто небывалое. Дело шло о присуждении ему Нобелевской премии, и ветер подымался нешуточный. Но в первое наше с Ирой блаженное коктебельское лето ни о чем таком не подозревалось – каша заваривалась как бы в другом измерении, на далеких литературно-политических небесах.
Среди разнообразных приобретенных в Коктебеле знакомых, преимущественно литературного склада, был наш ровесник, итальянец Эцио Ферреро, изучавший русский язык. Я больше никогда не встречал его, но хорошо помню его точеное лицо и стройную фигуру. Виделись мы в основном на пляже, куда он приносил солидное, в твердом переплете, с портретом, двуязычное издание стихов Пастернака, на левой странице по-русски, на правой по-итальянски. Я заглядывал туда через его плечо, систематического чтения предпринимать не думал, но Эцио иногда обращался ко мне за разъяснением трудных мест, и вдруг оказывалось, что ничего трудного там нет, все ясно, даже если не всегда понятно.
Вспомнились мамины слова о том, что поэзию не читают – ее почитывают. Нецелевое, необязательное – выражаясь университетским языком, факультативное – почитывание вдруг принесло результаты. Недаром текст, листаемый то ли человеком на ветру, то ли самим ветром, – излюбленный мотив Пастернака, начиная с незавершенного раннего отрывка: Как читать мне?! Оплыли слова… Чьей задувшею далью сквожу я?.. Гонит мною страницу чужую. Не то чтобы из итальянского тома прямо-таки подуло, но, видимо, сложилось некое счастливое соответствие между вокзалами, пейзажами и ветрами внутри него и вокруг, и он внезапно ожил, забормотал, запа́х.
Коктебель помнится в двойном свете. Слепяще светлый в утренние часы, солнечный, ветреный, с бесконечным плесканием-нырянием-загоранием, перемежаемым светскими прогулками по густозаселенному знакомыми компаниями пляжу, и совсем иной, безлюдный, замерший в покое под высоким послеполуденным небом, с неторопливым проходом к пустынному пляжу, мерным заплывом в бирюзовом море и последующим “спортом” на территории Дома творчества – пинг-понгом в сугубо мужском обществе. Все это чудесно резонировало с миром “поэта-дачника” – подобно тому, как полтора десятка лет спустя дачная жизнь в Купавне, где путь к озеру прокладывался среди веток, вполне буквально бивших по лицу, подсказывала осмысление пастернаковских образов “контакта”.
Вернувшись из Коктебеля в Москву, я рапортовал своему учителю В. В. Иванову, что наконец понял Пастернака. “Самое время, – с мрачноватой назидательностью проговорил он. – Над ним сгущаются тучи”. В октябре разразился мировой скандал с Нобелевской премией и “Доктором Живаго”. Как сказал бы Зощенко, тут она, драка, и подтвердилась.
P. S. По сведениям, полученным только что от итальянского коллеги, Эцио Ферреро служил переводчиком на переговорах о совместном с “Фиатом” строительстве автозавода в Тольятти. В договоре был секретный пункт о финансировании Москвой компартии Италии. Эцио вскоре погиб в автокатастрофе при подозрительных обстоятельствах. Русский “Фиат” назвали “Лада” – а надо бы “Лара”.
Шестидесятники
(Рассказ по картинке)
На этом снимке, скорее всего, пятьдесят пятого года, семеро сокурсников, поступивших на филфак МГУ в пятьдесят четвертом. Исключение – Наташа Горбаневская, вторая слева, которая была постарше, но несколько раз оставалась на второй год и таким образом поучилась и с нами.
Снимок запомнился не сам по себе, а потому что Мариэтта Чудакова, крайняя справа, увидев его у меня в Лос-Анджелесе, году уже в девяностом, объявила, как обычно, в режиме автоцитаты:
– Я всегда говорила: “Эта фотография не пропадет. Кто-нибудь да вывезет!”
Ее фраза напомнила мне слова одной немного более старшей коллеги, услышанные на заре туманной юности:
– Алик, вот я подумала. Мне сейчас столько-то лет [примерно 30], а я все еще младший научный сотрудник. Повышения по службе у нас в институте происходят очень медленно. [Может быть, она уточнила: столько-то человек раз в столько-то лет. ] Значит, мне должности старшего сотрудника придется ждать [столько-то]…
Турпоход, примерно 1955 г. Слева направо: А. Чудаков, Н. Горбаневская, С. Неделяева, В. Львов, А. Жолковский, И. Тарахтунова (потом Жолковская, сейчас Гинзбург), М. Хан-Магомедова (Чудакова)
Была ли там более далекая перспектива – заведование сектором, докторская степень, мантия академика, – не помню. Но эта прикладная арифметика врезалась в память сразу. Стояла легендарная “оттепель”, мы мечтали об открытиях, о дальних странах, некоторые, рискуя, подписывали письма протеста, а она озабоченно делилась со мной бухгалтерскими расчетами.
Стесняться их ей в голову не приходило. Она была красивая женщина, и я питал к ней романическую слабость, не мешавшую мне, впрочем, увлекаться, жениться и расходиться, неизменно сохраняя рыцарское поклонение ей, служившее предметом доброго юмора между мною, ею и ее мужем, как и она, будущим членкором. Но ее слов о средней скорости продвижения по службе я никогда не забывал. Они помогали относиться к собственным слабостям с отстраненной снисходительностью, с некоторым, что ли, почтительным удивлением, что вот, оказывается, бывают слабости и посильнее.
Ну, о ней, наверное, довольно, ее на картинке нет. Ее пессимистические выкладки не подтвердились, зато оправдал себя стоявший за ними взгляд на вещи, и она теперь занимает все мыслимые руководящие должности в нашей профессии – и у себя в секторе, и в фондах, ведающих грантами, и в главном филологическом журнале.
О Мариэтте тоже можно считать, что сказано достаточно, не здесь, так в других виньетках. С поставленной ею перед нами задачей сама она явно справилась.
Но и остальные не то, чтоб подкачали. Так, вторая справа – это, через пару лет, Ирина Жолковская, а потом многие годы Арина Гинзбург, крепкий диссидентский орешек. Овдовев в 2002-м, она продолжает жить в Париже; мы регулярно беседуем по телефону. Недавно мне потребовалось свидетельство о нашем разводе. Но она могла предложить только косвенное доказательство – бумагу о ее вступлении в брак с з/к Александром Гинзбургом в мордовском лагере и потому на мордовском языке.
Третий справа – я, в синем берете, выдающем мои уже тогда западнические настроения.
Немного позади, в кепке, сидит Володя Львов, непонятно как попавший в эту просвещенную компанию. Он вообще держался загадочно. Рассказывая на комсомольском собрании курса свою биографию (в связи с выдвижением его кандидатуры на какой-то пост), он, среди прочего, дал с трибуны Коммунистической аудитории такую справку: