Госиздата не раз выслушивали мы ясные, дельные, четкие мнения Фурманова по всевозможным вопросам. Всегда прямой, честный, открытый, он и в литературе был доблестным комиссаром Чапаевской дивизии. Потому так резко и решительно восстал Фурманов против сектантской политики, которую проводили в Ассоциации пролетарских писателей сначала Родов и Лелевич, а потом Авербах. Много раз, и на той же скамейке в Госиздате и на квартире Митяя в Нащокинском переулке, обсуждали мы план борьбы против двурушников и политиканов в литературном движении. А когда Фурманов клеймил кого-нибудь, он не жалел слов, и, бывало, на фракции МАПП он не щадил своих противников.
Собранность, четкость отличали Фурманова и в личном быту. Когда Фурманов был поглощен творческой работой над новой книгой, он, очень общительный и гостеприимный, сводил до минимума встречи с друзьями. (Не надо забывать о том, что много часов в обычные дни отнимала у него служебная и общественная работа.) На дверях его квартиры появлялось объявление, написанное не без юмора, но звучащее для нас как закон:
Друзьям!
1. По воскресеньям ко мне прошу не ходить, я очень занят:
Не мешайте работать.
2. Приходите не чаще 2-х раз в месяц: 1. Между первым и пятым числом. 2. Между 15—20.
3. Только от 5-ти до 7-ми.
П р и м е ч а н и е. В экстренных случаях — особая статья: тут можно в любой час.
Но как же умел он веселиться!.. Порою после тяжелого рабочего дня, до краев наполненного и творчеством и борьбой, собирались мы в его маленькой квартире, и он запевал любимые чапаевские песни. «Ах, песня, песня, что можешь ты сделать с сердцем человека!» — эти фурмановские слова органически связаны со всем обликом этого человека.
Он любил литературные встречи, был резким противником сектантства в литературе. Его привязанности были очень разнообразны. Он никогда не льстил никому из писателей, умел одной фразой подчеркнуть основные ошибки того или иного произведения. Он любил литературу и никогда не был конъюнктурщиком. Жадно и напряженно всматривался в творчество самых разнообразных писателей. В те двадцатые годы, когда были сильны еще осужденные Лениным пролеткультовские тенденции, когда многие руководители МАПП и ВАПП свысока относились к творчеству так называемых «попутчиков», не было среди нас более яростного врага сектантства, чем Фурманов. Он высоко ценил Александра Серафимовича, встречался с Николаем Никитиным и Алексеем Толстым, с Всеволодом Ивановым, Константином Фединым.
Он внимательно следил за всеми новинками советской литературы. Каждую книгу своего современника читал с карандашом. Сразу определял свое отношение к ней, делал пометки на полях, записи в дневнике, отмечал, что дает ему эта книга и в познавательном и в творческом плане.
Всеволод Иванов сразу полюбился ему, как впоследствии и Бабель. Фурманов записал об Иванове в дневнике:
«Нахохлившись, сидел за столом и, когда давал руку, — привстал чуть-чуть на стуле — это получилось немножко наивно, но очень-очень мило, сразу показало нежную его нутровину. Глаза хорошие, добрые, умные, а главное — перестрадавшие. Говорит очень мало, видимо, неохотно и, видимо, всегда так. Он мне сразу очень люб. Так люб, что я принял его в глубь сердца, как немногих. Так у меня бывает редко».
Как прекрасно передают эти строки и облик Всеволода Иванова и внутренний облик самого Фурманова!
Он издавна, еще со времен «Красного воина», дружил с Леонидом Леоновым. Как всегда, в специальной записи Фурманов не для печати, а для себя отмечает основные особенности творчества Леонова, разнообразного его дарования. Что отвергнуть, чему поучиться.
С большим пристальным вниманием и симпатией следил Фурманов за развитием творчества, за политической борьбой Владимира Маяковского и высоко ценил поэзию Сергея Есенина, хороши понимал все достоинства и недостатки ее.
Незадолго до трагической своей гибели Есенин, хмельной, пришел в Госиздат, вынул из бокового кармана сверток листочков — поэма, как оказалось потом, предсмертная. Его окружили Фурманов, Евдокимов, Тарасов-Родионов, сотрудники Госиздата.
— Мы жадно глотали, — вспоминал потом Фурманов, — ароматичную, свежую, крепкую прелесть есенинского стиха, мы сжимали руки один другому, переталкивались в местах, где уже не было силы радость удержать внутри. А Сережа читал. Голос у него знаете какой — осипло-хриплый, испитой до шипучего шепота. Но когда он начинал читать — увлекался, разгорался тогда, и голос крепчал, яснел, он читал, Сережа, хорошо. В читке его, в собственной, в есенинской, стихи выигрывали. Сережа никогда не ломался, не кичился ни стихами… ни успехами — он даже стыдился, избегал, где мог, проявления внимания к себе, когда был трезв. Кто видел его трезвым, тот запомнит, не забудет никогда кроткое по-детски мерцание его светлых, голубых глаз. И если улыбался Сережа, тогда лицо становилось вовсе младенческим: ясным и наивным.
Фурманов встречался с Есениным часто. Он рассказывал, что Есенин не любил теоретических разговоров, избегал их, чуть стыдился, потому что очень многого не знал, а болтать с потолка не любил. Но иной раз он вступал в спор по какому-либо большому политическому вопросу, тогда лицо его делалось напряженным, неестественным. Есенин хмурил лоб, глазами старался «навести строгость», руками раскидывал в расчете на убедительность; тон его голоса «гортанился», строжал.
— Я в такие минуты, — рассказывал Фурманов, — смотрел на него, как на малютку годов семи-восьми, высказывающего свое мнение… Он пыжился, тужился, потел — доставал платок, часто-часто отирался. Чтобы спасти его, я начинал разговор о ямбах… Преображался, как святой перед пуском в рай, не узнать Сережу: вздрагивали радостью глаза… голос становился тем же обычным, задушевным, как всегда — и без гортанного клекота — Сережа говорил о любимом: о стихах.
Он очень не любил, Есенин, когда его поучали вапповские вожди — Вардин или Лелевич. Но вот к Фурманову он приходил всегда за самыми разными советами и не стыдился показать ему свою политическую неосведомленность.
Однажды по почину Фурманова мы поехали в гости к Тарасову-Родионову, который имел дачу в Малаховке и считался среди нас крупным собственником. Среди гостей были Фурманов, Никифоров, Березовский, Берзина, Артем Веселый. В дороге смеялись, что пригласивший нас Тарасов-Родионов, как генерал (он носил два ромба), может забыть о своем приглашении и повторить трюк героя гоголевской «Коляски».
К счастью, этого не случилось. Нас прекрасно приняли, накормили и напоили.
…Есенин начал читать стихи. Он не ломался, и упрашивать его не приходилось. Доходило, что называется, до сердца. Фурманов обнял его и расцеловал.
Разожгли костер. Купались в пруду. Лучше всех плавал Есенин, гибкий и белый, как молодая березка.
А потом опять Есенин читал стихи. До самой зари…
Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет…
Фурманов сидел рядом