На душе стало легче. Хотя, думаю, он говорит такое почти всем.
13 сентября
Покупаем Белмонт за 20 тысяч — если не случится ничего экстраординарного. По ночам не спим в ужасе от содеянного, днем же с нетерпением ждем, когда переедем на новое место. В какой-то степени это связано с уживающимися в нас двумя финансовыми философиями: семейным подходом, согласно которому сущее безумие выбрасывать двадцать тысяч (плюс еще пять или больше на обустройство) на дом, стоящий на той же земле, что однажды уже подвела нас; и другим, при котором коммерческие потери для нас не самое главное в жизни. За последние годы я заработал так много денег, что при принятии важного решения нелепо беспокоиться о деньгах. Думаю, наши ночные страхи сродни занудству муравья, укоряющего безрассудную стрекозу; или, говоря другими словами, мы окружены пуританами, мечтающими убить в нас экзистенциалистов.
16–17 сентября
Великий переезд. Его осуществили за пару дней двое пожилых мужчин; они аккуратно все упаковали и потом увезли. Обоим под шестьдесят, но они демонстрировали недюжинную физическую силу и выносливость; а вот привозившие нас сюда пятеро или шестеро молодцов всю дорогу ныли и ворчали. Теперешние же ни на что не жаловались. Странно, но от этих двух дней, когда мы отделывались от макулатуры и прочего хлама, я получил удовольствие — меня радовало движение, здоровые перемены. Но после ночи, проведенной в пустом доме, когда, поднявшись на рассвете, мы стали подметать полы и заниматься кучей других мелочей, которым не предвиделось конца, настроение у нас было хуже некуда. Многое мы перевезли к Чарли Гринбергу в Фаруэй и там остались на ночь; затем нанесли визит в Белмонт и обошли дом с Куики, желая знать его мнение[81]. Он нам очень помог в том смысле, что указал на грибок и множество других недостатков. В некоторых отношениях дом плох, но мы не хотим уезжать из Дорсета, с побережья, и потому будем его покупать. В этот раз мы поднялись на мансарду, откуда открылся потрясающий вид на море; если переделать одно из верхних подсобных помещений с окнами на юго-восток в пентхауз, будет чудесно.
20 сентября
Хемпстед. Работаю с Джадом над сценарием по Айре Левину — эта работа чертовски мне надоела. В представленном сценарии я выделил одну наиболее интересную сюжетную линию, а теперь от меня требуют внести в текст разные нелепые изменения. Киношники — слабый народец, тростник колеблемый[82]. Легкий ветерок, подувший со стороны последнего коммерчески-удачливого фильма, клонит их к сырой земле.
У Чарли Гринберга в Патни. Он сейчас страстно увлечен тем, от чего прежде страдал и я: стены скромной современной гостиной теперь увешаны скверными викторианскими картинами, на каждом столике — бронзовые статуэтки; короче говоря, хозяин превратился в старьевщика. Но от него исходит такой здоровый еврейский энтузиазм, что на это приятно смотреть. Он может вызывать только симпатию.
К Лондону трудно привыкнуть. Теперь я не мог бы постоянно жить здесь. И дело не столько в шуме, толчее и прочем, сколько в давлении на психику: вторжение новых идей, новых достижений, новых знаменитостей-однодневок. Мне это мешает.
1 октября
Встреча с Томом Машлером. Он хочет, чтобы я изменил две концовки, приглушил авторский текст в «Любовнице французского лейтенанта» и поправил еще некоторые мелочи. Ему трудно симпатизировать — он не меняется. Внешне все больше похож на натуры Эль Греко; в глазах голодный блеск. Он ближе к дьяволу, чем к святому; глубоко в нем таится гомосексуалист, исполняющий роль «мужчины», которому необходимо насиловать все вокруг. Свойственное ему желание подняться вверх, быть всегда правым, выйти из всех ситуаций победителем дополняется потребностью в нежных чувствах со стороны гомосексуального партнера, хотя при первых признаках сентиментальности сидящий в нем мачо щелкает хлыстом. В нем уживается причудливая смесь подавленной невинности и отвратительного высокомерия (при встрече всегда возникает ощущение, что он не может уделить вам больше двух минут и у него нет времени выслушивать ваши возражения — на самом деле, это скорее ощущение: несмотря на первую грубовато-настойчивую просьбу кое-что переделать, он не лишен как редактор и чуткости). Если я начинаю возражать, он уступает с поразительной легкостью. «Ну, не знаю… возможно, вы правы… хорошо, не будем спорить». Все ругают его, а он, в свою очередь, ругает всех. Ну почему мне приходится иметь дело с такими никудышными агентами, тупыми бухгалтерами и т. д.? Думаю, из всех евреев, с которыми я знаком, он наиболее типичный представитель этого племени: законченный образец печального, беспокойного, отверженного сына Израилева. Грустный Дон Кихот литературного бизнеса.
Наши отношения могут не ограничиться одной литературой. Он намеревается стать кинопродюсером и хочет попробовать свои силы на «Любовнице французского лейтенанта» — каким-то образом ему удалось «умыкнуть» из издательства рукопись и показать ее Карелу Рейсу. По его словам, тот его близкий друг. Рейсом я восхищаюсь, поэтому у меня нет никаких возражений против такого плана — тем более, у Тома есть напор, есть все те качества, которые помогут ему стать хорошим продюсером — не хуже, чем редактором. Но надо приучить его держаться со мной менее подозрительно и более уравновешенно.
2 октября
Мне предложили аванс 8 тысяч — по словам Тома, такой большой аванс не дают никому за исключением авторов популярных триллеров, таких, как Лен Дейтон и Ян Флеминг. Газеты сейчас пестрят жалобами романистов на низкую оплату труда, и такой аванс кажется невероятным. Трудно поверить, что мой роман так хорош, что будет продаваться в этой стране и приносить прибыль. Я рассказал об этом родителям и Чарли Гринбергу, испытав при этом некоторое смущение.
11 октября
В Фаруэе, у Чарли Гринберга. Мы (Чарли и я) поехали в субботу в Эксетер на ярмарку антиквариата; мы с ним опасная парочка, так как заводим друг друга, обостряя и без того болезненную страсть. Ярмарка привела меня в восторг, как и вид фарфора из Нью-Холла, который подорожал в шесть, семь, восемь раз после моей последней покупки здесь несколько лет назад. Я ничего не купил, кроме очаровательного керамического кувшинчика, прелестной миниатюры, эоловой арфы английского ампира, двух восхитительных картин; еще в одном магазинчике я приобрел японскую гравюру, а в другом — два монгольских рисунка.
17 октября
Эту неделю я жил один в Фаруэе, работал над проклятым сценарием. Сюжет закручен так, что ничего не происходит естественным путем, каждый новый ход усложняет и без того запутанную коллизию. Мои единственные компаньоны — скворцы, пристроившиеся на крыше и трещавшие всю ночь. Иногда кажется, что они надевают подкованные ботиночки и маршируют взад-вперед. На старую яблоню тоже прилетают славные птички: каждый день здесь объявляются длиннохвостые синицы, болотные синицы и пищухи; сбрасывает перья канюк. На лугу напротив дома созывает коров старик; через дорогу пожилая дама низким голосом разговаривает со своей собакой. Я поднимаюсь по холму, неспешно прохожу милю-другую. Свежая, зеленая долина, все разрослось, повсюду ручейки, множество буковых деревьев — солнце высвечивает их сероватые стволы и оранжевую листву. Срываю все еще цветущую скабиозу на вершине ближе к Хонитону, здесь в растительности начинает преобладать вереск; острое наслаждение приносит этот островок из другого времени года, другого пейзажа — такое впечатление дарят некоторые цветы. Внизу все в пастельных тонах, беломраморное, голубое — ни живопись, ни музыка, ничто не сможет передать впечатление об этом так интенсивно и полно. Аромат некоторых цветов (вроде побега василистника — июль, заливные луга, ялики, пиво за столиками около сельских пабов) — по существу, скрытое искусство.