— Ладно. А у тебя красиво здесь. Санаторий. Ну...— протянул руку.
Ваганов руку пожал, но сказал:
— Я провожу.
Не замечая, они перешли на тот отрывистый разговор, который отличает военный люд, и особенно моряков.
У леса, согретого заходящим солнцем, остановились. Ваганов почувствовал, дрожат губы.
— Ну и сюрприз ты мне подкинул,— сказал он.
— Выздоравливай.
— Хорошо, старик. Я постараюсь. Нину Джорджевич помнишь?
— Улица Баранова, дом двадцать. Пока. Мой привет лиане.
Пожали руки. Сильно, так же отрывисто, как говорили. Стас резко повернулся, не оглядываясь, ушел в лес.
Ваганов стоял, уже не удерживая слез. Хотел что-то крикнуть шутливое вслед Стасу, но не рискнул: голос выдал бы слезы.
Долго, до самой темноты сидел у дерева, глядя, как меняются краски на Гималаях, как всемирным потопом поднимается по ним темнота и затопляет горы, а вершины все больше розовеют, становясь похожими на облака, отрываются от гор... Потом они погасли; над Вагановым во всю ширь раскинулось темно-синее небо и зажглись звезды,— на этот раз он вспомнил, как ночью их поднимали на учебном корабле, чтобы провести занятия по астрономии, как отчаянно они зевали, как было холодно, как вдвоем со Стасом устроились у теплой дымовой трубы и уснули и как их обнаружил здесь старшина... Как наказали, вспомнил — послали в машинное отделение—в самое его пекло— переливать откуда-то куда-то соляной раствор: была семидесятиградусная жара, им казалось, что страшнее кары не бывает, но они были во флотских робах, надетых совсем недавно, грохотали вокруг машины, корабль качало, в борт сильно била волна, было им по восемнадцати лет—и они, обливаясь потом, шутили, потому что даже эта адова работа была им нипочем, потому что было крещение.
Корабль шел тогда в Батуми; в Батуми все время лил дождь, и Ваганов увидел сквозь пелену дождя высокую свеже-зеленую гору, похожую на ту, что стоит возле Шайона.
Спать не хотелось; водку быстро выветрило, голова была ясной.
Ваганов разжег небольшой костер и стал вспоминать случай за случаем, о которых не успели сегодня поговорить.
У них в части была секция бокса. И занимался в секции здоровенный Парсаданян, с которым никто не хотел работать в спарринге. Чуть надев перчатки и попав в ринг, едва увидав перед собой партнера, тот терял голову и бил так, что ни о какой отработке приемов и тактике боя не могло быть и речи. Удары у Парсаданяна были тяжелые, выносливость воловья, а ярость сумасшедшая, не тренировочная и не спортивная даже. Есть, конечно, теоретический способ остановить его — встречными чувствительными ударами,—но он принимал их легко и тут же добирался до тебя и начинал дубасить с обеих рук изо всех сил, превращая тренировочный бой в мясорубку.
Были показательные выступления, и тренер выставил Парсаданяна. Поговорил с ним, тот покивал в ответ; противником Парсаданяну тренер назначил Ваганова, как самого подготовленного и «перспективного».
Ну и вот, ударил гонг, Ваганов и Парсаданян пошли друг другу навстречу. Ваганов заплясал, нанес первый — легчайший — удар левой в голову, тот удар, которым, скорее, проверяют дистанцию, чем бьют. Парсаданян, получив этот удар в лоб, обо всем сразу позабыл и ринулся месить не подготовленного к мясорубке Ваганова. Немедленно расквасил нос, Ваганов уже шатался, закрываясь вглухую, в голове гудело,— ждал голоса судьи: это же показательные! Интерес к бою сразу пропал— он ведь и не защищался как следует, этот дурной Парсаданян принял его легкий удар за настоящий.
Тренер догадался наконец — по умоляющему взгляду Ваганова — остановить бой. Вышел вместе с окровавленным Вагановым за кулисы, где ожидали очереди другие боксеры.
— Кто пойдет работать с Парсаданяном?'
Парсаданян стоял в углу ринга, что называется, поводя кровавым глазом, ждал следующей жертвы.
Все топтались, искоса поглядывая то на него, то на Ваганова, останавливающего кровь мокрым полотенцем.
— Ну?
Стас поднял руку.
Парсаданян озверел в первые же секунды. Но Стас другого и не ждал. Все боксеры смотрели этот бой. Какие уж тут показательные!
Парсаданян голоса судьи не слышал, а тот боялся броситься разнимать. Оба лупили друг друга, как американские профессионалы. Парсаданяну впервые попался равный противник. Но если с одной стороны была ярость, слепое бешенство — иначе не назовешь, с другой... Стас, знал Ваганов, все время испытывал себя — то на том, то на этом. Сейчас он пробовал себя с Парсаданяном, проверял себя — вот что было с другой стороны. Выдержал два-три десятка костоломных ударов, начал отвечать, найдя дырки,— чувствительно. Парсаданян призадумался. Стас стал бить сильнее — Парсаданян вспомнил о защите. Стас начал танцевать, время от времени доставая Парсаданяна — тот тоже стал передвигаться по рингу, уклоняться, хитрить, бить по корпусу, а не только в голову... как и требовалось по правилам игры. Бой стал похож на показательный, если не считать, что у обоих кровили носы и под глазами набухали фингалы, а у Стаса, конечно, была рассечена вдобавок бровь.
Ваганов завидовал Стасу: тот был сильнее его. Сильнее... Во всех случаях, какие сейчас приходили на ум, Стас был сильнее Ваганова. Он умел идти вперед. И не напролом, а с умом, с умом! Голова у Стаса работала хорошо.
И то, что он пришел сейчас к нему, похоже на него. Другой мог бы не прийти. Мог бы заблудиться по дороге и вернуться...
— Постой,— забеспокоился Ваганов,— а правда, что Стас в командировке? Вдруг он тоже болен? Стас?
От неожиданной этой мысли Ваганова бросило в жар. Стал вспоминать все подробности встречи. Желтоват. Пил, правда, хорошо, не пьянея. Нет, тут ничего... На лиану и не взглянул. Хотя... пару раз поднял голову. Но той растерянности в глазах, какая бывает у тяжело больного человека, у него нет. Ваганов узнал бы ее.
Да, он ведь спросил, много ли здесь таких лиан? Просто любопытство?
Стас не стал бы претендовать на его лиану, он скорее сгнил бы заживо.
А я?—немедленно возник вопрос,— а я стал бы?
Ваганов рассмеялся: нет, не стал бы. Не стал бы, если б даже у лианы хозяином сидела эта гусеница Дьячков.
И Ваганов знал — почему.
В свое время они со Стасом были порядочные гусары. Их, наверное, это и свело поначалу. Гусарить, впрочем, тогда, в юности, полагалось, и они гусарили прежде всего друг перед другом. Но чем дальше, тем сильнее проглядывала сквозь гусарство формула поведения, которая укладывалась в известную: честь дороже. Это хорошая, но трудная формула. Она позволяет сохранить свое, если оно есть и если оно дорого. Когда взвешиваешь слишком многое и слишком часто, бывшему гусару в трудную минуту остается еще возможность швырнуть на весы эту золотую, старой чеканки монету и задрать подбородок, хотя, возможно, это и будет выглядеть глупо.